Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
Элла сказала:
— Он хороший человек.
— Вот и славно.
— А завтра утром меня настигнет тяжелейшая депрессия. Честно говоря, я уже чувствую ее приближение.
— Потому что он уезжает в Штаты?
— Нет.
— У тебя ужасный вид. В чем дело? Он был совсем плох в постели?
— Не очень хорош.
— Ну ладно, — сказала Джулия, терпеливо. — Выкуришь сигаретку?
— Нет. Я хочу заснуть до того, как депрессия поразит меня.
— Она тебя уже поразила. Почему ты ложишься в постель с мужчиной, который тебя не привлекает?
— Я не говорила, что он меня не привлекает. Все дело в том, что мне кажется бессмысленным ложиться в постель с кем-то, кроме Пола.
— Это пройдет.
— Да, конечно. Но понадобится очень много времени.
— Ты должна проявить стойкость и упорство, — сказала Джулия.
— Я так и сделаю, — ответила Элла. Она пожелала подруге спокойной ночи и пошла к себе.
СИНЯЯ ТЕТРАДЬ15 сентября, 1954
Вчера вечером Майкл сказал (мы не виделись неделю): — Ну что же, Анна, итак, наша великая любовь идет к концу?
Как характерен для него этот знак вопроса в конце фразы: он сам завершает наши отношения, но говорит так, словно это делаю я. Я ответила, улыбаясь, но, помимо своей воли, иронично:
— Но это хотя бы была великая любовь?
Он на это:
— Ах, Анна, ты сочиняешь истории про жизнь и рассказываешь их самой себе, и ты не знаешь, что правда, а что нет.
— И что, у нас с тобою не было большой любви?
Когда я это говорила, у меня вдруг перехватило дыхание, и поневоле получилось умоляюще и жалобно; хотя я и не вкладывала в свои слова подобных чувств. Услышав его ответ, я вся похолодела и испытала ужасное смятение, как будто Майкл отказывал мне в праве на существование. Он произнес капризным тоном:
— Если ты скажешь, что была, то, значит, она была. А если скажешь, что нет, то нет.
— Так твои собственные чувства не идут в расчет?
— Мои? Но, Анна, почему они должны приниматься в расчет?
(Сказано это было горько, насмешливо, но и с любовью.) После этого обмена репликами мне пришлось бороться с чувством, которое всегда находит на меня после таких вот наших с ним пикировок: это чувство нереальности происходящего, как будто та субстанция, из которой я состою, вдруг делается очень тонкой, начинает растворяться. А потом мне пришло в голову, что в силу некоей иронии мне, для того чтобы восстановиться, надо обращаться к той ипостаси Анны, которую Майкл больше всего не любит; я обращаюсь к Анне критичной, к думающей Анне. Что ж, очень хорошо; он говорит мне, что я сочиняю истории о нашей с ним совместной жизни. Я запишу, и так правдиво, как это только возможно, все стадии прожитого мною дня. И это будет завтра. Как только завтрашний день приблизится к концу, я сяду, и я буду писать.
17 сентября, 1954
Прошлой ночью я не смогла писать, потому что чувствовала себя очень несчастной. А теперь я, конечно же, пытаюсь разобраться вот в чем: не повлияло ли на очертания прожитого дня мое решение относиться очень внимательно и вдумчиво ко всему, происходящему со мною. Все только потому, что я сознательно решила, что этот день будет особенным? Как бы то ни было, я все запишу и посмотрю, что у меня получится. Я проснулась рано, около пяти, проснулась я от напряжения, потому что мне показалось, будто я услышала, как Дженет шевельнулась за стеной. Но она, должно быть, немного поворочалась и снова потом уснула. Серые потоки струились по оконному стеклу, светло-серый цвет. В зыбком освещении вся мебель казалась огромной. Мы с Майклом лежали лицом к окну, мои руки были под его пижамой, я обнимала его обеими руками, мои колени приютились в сгибе его коленей. Целительное и даже жгучее тепло шло от него — ко мне. И я подумала: «Ведь очень скоро он от меня уйдет и больше не вернется. Может, я пойму, когда наступит последний раз, а может — нет. А может, это — последний раз?» Мне показалось невозможным соотнести друг с другом два этих чувства: Майкл, весь такой теплый, спит в моих объятиях; и понимание того, что скоро его не будет там. Я немного переместила свою руку вверх, моя ладонь скользнула по волосам, растущим на его груди: и гладким, и одновременно жестким. И это было восхитительно, волнующе. Он вздрогнул и проснулся, чувствуя, что я не сплю, и резко спросил:
— В чем дело, Анна?
Его голос звучал из его сна, он был сердитым и испуганным. Майкл лег на спину и тут же снова заснул. Я посмотрела ему в лицо, чтобы увидеть тени его снов; его лицо было похоже на стиснутый кулак. Однажды, когда Майкл резко пробудился ото сна и испугался, он мне сказал:
— Да, дорогая Анна, если ты упорно продолжаешь спать с человеком, который представляет собой ходячую историю Европы последних лет двадцати, ты должна смириться с тем, что его сон нечасто бывает безмятежным.
В его голосе звучала обида: его обижало, что я-то не была частью той истории Европы. И все же я знаю, что он со мной и потому тоже, что я не часть той европейской истории, и, следовательно, что-то во мне осталось сохранным, не было разрушено. Этим утром я посмотрела в его лицо, Майкл спал тяжелым сном, и снова постаралась представить себе это, как будто все это — часть моей личной жизни, мое прошлое, и как бы мне с этим жилось: «Семь моих близких родственников, включая мать и отца, мучительно погибли в газовой камере. Мои близкие друзья по большей части уже покойники: это коммунисты, которых коммунисты же и убили. А те, кто выжил, живут как беженцы по всему свету, в разных странах. И я остаток своих дней проживу в стране, которая никогда не станет мне настоящим домом». Но, как обычно, мне не удается этого себе представить. Свет в это утро был тяжелым, плотным из-за дождя, который шел за окном. «Кулак разжался»: лицо Майкла расслабилось. Теперь оно было широким, открытым, спокойным и уверенным. Спокойствие сомкнуло его веки, над ними едва виднелись брови, гладкие, блестящие. Я могла легко представить себе, каким он был мальчишкой: бесстрашным и задиристым, с открытой, искренней, немного настороженной улыбкой. Легко могла себе представить я и его старость: он будет умным, желчным и энергичным стариком, заключенным, как в камеру, в свое горькое интеллигентное одиночество. Меня переполняло чувство, которое испытывает человек, которое испытывает женщина, когда она глядит на своего ребенка: пылкое чувство триумфа — вопреки всем трудностям, вопреки тяжелому грузу смерти, это человеческое существо живет, вот оно, оно здесь, чудо дыхания жизни. Я укрепила в себе это чувство, усилила его, чтобы оно могло противостоять другому чувству — что Майкл скоро меня покинет. Должно быть, он почувствовал это во сне, потому что шевельнулся и сказал:
— Анна, давай лучше спи.
Он улыбнулся, не открывая глаз. Его улыбка была теплой и сильной; она зародилась в другом мире, не там, где он говорит: «Но, Анна, почему мои чувства должны приниматься в расчет?» И я подумала: «Ерунда, конечно, он не уйдет от меня; он не может мне улыбаться так и одновременно собираться от меня уйти». Я легла на спину, рядом с Майклом. Я не давала себе заснуть, потому что очень скоро должна была проснуться Дженет. Свет в комнате смотрелся как почти, но не совсем, прозрачная, чуть сероватая вода, он будто двигался, потому что по оконному стеклу струилась влага. Стекло слегка дрожало. В ветреные ночи стекло дрожит, звенит, но я не просыпаюсь. Однако я тут же просыпаюсь, стоит только Дженет повернуться на бок в своей кровати, за стеной, в соседней комнате.
Наверное, сейчас около шести. Мои колени напряжены. Я понимаю, что тот недуг, который я при общении со Сладкой Мамочкой называла «недугом домохозяек», снова поразил меня. Напряжение внутри меня, ведущее к тому, что я уже утратила мир и покой, приходит оттого, что замыкается и начинает работать электрическая цепь в сознании: я-должна-одеть-Дженет-приготовить-ей-завтрак-отправить-ее-в-школу-приготовить-завтрак-Майклу-не-забыть-что-кончился-чай-и-так-далее-и-так-далее. Одновременно с этим бесполезным, но, очевидно, неизбежным напряжением приходит и обида. Чем вызвана моя обида? Несправедливостью. Ведь мне придется потратить так много времени на заботу о деталях, о мелочах. Обида в качестве объекта избирает Майкла, хотя умом я понимаю, что он здесь ни при чем. И все равно я обижаюсь и раздражаюсь на него, потому что его день пойдет иначе, ведь все эти детали — удел секретарей и медсестер, разнообразных женщин с разными способностями и дарованиями, они и снимут весь этот груз с него. Я пытаюсь расслабиться и разомкнуть ту цепь, по которой струится ток напряжения. Но мои руки и ноги уже заныли, затекли, мне надо повернуться на бок. Еще одно движете послышалось из-за стены — Дженет просыпается. Одновременно зашевелился Майкл, и я своими ягодицами почувствовала, что он возбуждается, становится большим. Моя обида обретает форму: конечно, он выбирает для этого такое время, когда я вся напряжена, прислушиваюсь к Дженет. Но моя злость не связана с ним напрямую. Давным-давно, когда я посещала сеансы Сладкой Мамочки, я узнала, что и обида, и злость — безличны. Это — болезнь наших современниц. Я читаю это по лицам женщин, слышу это в их голосах, буквально каждый день, и это же заметно по письмам, которые они присылают мне на работу. Чувство женщин: обида на несправедливость, безликий яд. Те несчастные, которые не понимают, что в этом чувстве нет ничего личного, обрушивают его на своих мужчин. А счастливицы вроде меня самой, которые все понимают, — пытаются бороться с ним. И эта битва нелегкая. Майкл берет меня сзади, в полусне, неистово и глубоко. Он берет меня безлично, поэтому я не отвечаю ему так, как делаю, когда он любит Анну. Помимо этого, частью своего сознания я думаю о том, что, если я услышу тихие шажочки Дженет под дверью, мне нужно будет быстро встать и быстро оказаться у двери, чтобы остановить дочку. Она никогда не приходит ко мне раньше семи; такое у нас правило; и маловероятно, что она сейчас сюда придет; и все же я должна быть начеку. Пока Майкл крепко меня держит и заполняет меня, звуки в соседней комнате не утихают, и я знаю, что он их тоже слышит и что это — часть удовольствия, это ему приятно — взять меня в рискованный момент; что Дженет, маленькая девочка, которой восемь лет, отчасти совокупно представляет для него всех женщин, других женщин, которых он предает, чтобы иметь возможность спать со мной; а отчасти — она ребенок; квинтэссенция ребенка, перед которым он отстаивает свои права на жизнь. Когда Майкл говорит о своих детях, он всегда посмеивается: с любовью, но и агрессивно — его наследники, его убийцы. Мой ребенок лежит за стеной, совсем близко к нам, и он не позволит этому ребенку его надуть, лишить его свободы. Когда все завершилось, Майкл мне сказал: