Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
— Или Томми.
— Нет, не Томми.
— Почему не Томми?
— Томми уже взрослый, и у него есть девушка.
Я нарочно так говорю, потому что в последнее время замечаю признаки того, что Дженет ревнует Томми к его девушке. Она говорит, спокойно:
— Я всегда буду нравиться Томми больше всех остальных.
И добавляет:
— Если ты за мной не придешь, я пойду к Барбаре и поиграю с ней.
— Хорошо, если так, я заберу тебя от нее в шесть.
Она бросается вниз по лестнице, производя при этом невероятный шум и грохот. Звук такой, как будто в центре дома сходит горная лавина. Я боюсь, что Молли может от этого проснуться. Я стою на верхней площадке лестницы и слушаю, пока, спустя десять секунд, не раздается звук захлопнувшейся двери; тогда с усилием я запираю на замок все мысли, связанные с Дженет, я снова их выпущу на волю, когда настанет должный час. Я возвращаюсь в свою спальню. Майкл выглядит как темный холм, укрытый простынями. Я тут же раздвигаю шторы, сажусь на край кровати и поцелуем бужу его. Он сжимает меня в объятиях и говорит:
— Иди ко мне в постель.
Я отвечаю:
— Уже восемь часов. Потом.
Он кладет свои ладони мне на грудь. Я ощущаю жжение в сосках, и, чтобы подавить свой отклик на его прикосновение, я говорю:
— Уже восемь.
— Ах, Анна, ты по утрам всегда такая собранная и практичная.
— Ну вот и хорошо, — говорю я беззаботно, но слышу в своей голосе досаду.
— Где Дженет?
— Ушла в школу.
Его руки падают с моей груди, и теперь я — из духа противоречия — чувствую, что я разочарована, оттого что мы не станем заниматься с ним любовью. Но одновременно и вздыхаю с облегчением; ведь если б мы стали это делать, он бы опоздал, и я потом оказалась бы в этом виновата. Ну и, конечно, я чувствую обиду: это — моя болезнь, мое бремя, мой крест. Я обижаюсь на его слова — «ты по утрам всегда такая собранная и практичная», ведь именно мои практичность и собранность дарят ему два лишних часа сна.
Он встает, он умывается и бреется, а я готовлю ему завтрак. Мы всегда едим за низким столиком, стоящим у кровати, поспешно сдвинув в сторону постельное белье. Вот мы пьем кофе с гренками и с фруктами; а он уже — сразу видно профессионала — аккуратно и тщательно одет, спокоен, взгляд ясный. Он смотрит на меня внимательно. Я понимаю, что Майкл хочет что-то мне сказать. Неужели он на сегодня запланировал разрыв со мной? Я припоминаю, что это — первое за целую неделю утро, когда мы вместе. Я не хочу об этом думать, потому что Майкл дома чувствует себя несчастным, он там — как узник в тюрьме, и маловероятно, что последние шесть дней он провел там, с женой. А если все это время он был не дома, то где тогда? Мое чувство — это, скорей, не ревность, это — тупая боль, тяжелая тупая боль утраты. Но я улыбаюсь, пододвигаю к нему гренки, протягиваю свежие газеты. Он берет газеты, бросает на них беглый взгляд и говорит небрежно:
— Не знаю, сможешь ли ты потерпеть меня здесь две ближайшие ночи — мне вечером надо приехать в больницу почти напротив твоего дома, я там читаю лекции.
Я улыбаюсь; несколько мгновений мы посылаем друг другу волны иронии — потому что годами мы проводили все ночи вместе. Потом он плавно соскальзывает в сентиментальность, но в то же время и пародируя ее:
— Ах, Анна, ты только посмотри, каким затасканным, избитым все это стало для тебя.
Я снова просто улыбаюсь, потому что нет смысла что-то говорить, а потом Майкл продолжает, и бесшабашно на этот раз, изображая старого распутника:
— Каждый день восходит солнце, и каждый день ты делаешься все более и более практичной. Любой мужчина, имеющий хоть каплю разума, прекрасно знает, что, если женщина становится такой практичной с ним и собранной, настает пора прощаться.
Мне вдруг становится так больно, что я уже больше не могу поддерживать эту игру, и я говорю:
— Что же, как бы оно там ни было, а я буду очень рада, если ты сегодня вечером ко мне придешь. Ты хочешь здесь поужинать?
Он отвечает:
— Ведь это было бы совсем невероятно, если б я отказался с тобой поужинать, когда ты так прекрасно готовишь, правда?
— Я буду очень ждать, — говорю я.
Он говорит:
— Если ты можешь одеться быстро, я могу тебя подбросить до работы.
Я колеблюсь, потому что думаю: «Если сегодня вечером мне предстоит готовить, то надо все купить перед работой». Видя мои сомнения, он быстро добавляет:
— Но если тебе это не совсем удобно, то я поехал.
Майкл меня целует; и этот поцелуй — как продолжение всей той любви, что мы с ним знали. Он говорит, мгновенно отменяя эту секунду интимной близости, потому что его слова продолжают совсем другую тему:
— Если у нас и нет больше ничего общего, то секс у нас уж точно есть.
Каждый раз, когда он это говорит, а начал он так говорить совсем недавно, я чувствую, как у меня все холодеет где-то в подреберье; это полный от меня отказ, во всяком случае, я это так воспринимаю; и между нами — огромная дистанция. Через это огромное пустое пространство я иронично вопрошаю:
— Так это все, что нас объединяет?
И он говорит:
— Все? Но, дорогая моя Анна, дорогая моя Анна — впрочем, мне пора идти, а то я опоздаю.
И он уходит, страдальчески и горько улыбаясь, уходит как мужчина, которого отвергли.
Теперь и мне пора поторопиться. Я снова умываюсь, я одеваюсь, выбираю платье, черно-белое, из шерсти, с небольшим воротничком, потому что это платье любит Майкл и потому что к вечеру я, может быть, не успею переодеться. Потом я бегу в бакалейную и мясную лавки. Это огромное удовольствие — покупать еду, которую я позже буду готовить для Майкла; удовольствие чувственное, как и сам акт приготовления пищи. Я представляю себе куски мяса, обвалянные в сухарях с яйцом; грибы, кипящие на медленном огне в сметане с луком; прозрачный крепкий бульон янтарного цвета. Представить себе эту трапезу означает ее сотворить, сотворить те движения, которые я совершу, проверяя все ингредиенты, температуру, степень готовности. Я приношу закупленный провиант домой и выкладываю все на стол; потом я вспоминаю, что телятину следует отбить, и сделать это надо сейчас, потому что вечером я могу разбудить Дженет. Поэтому я хорошенько отбиваю куски мяса и, когда они становятся совсем тоненькими, заворачиваю их в бумагу и откладываю в сторону. Уже девять часов. У меня мало денег, поэтому ехать придется на автобусе, а не на такси. В моем распоряжении пятнадцать минут. Я торопливо подметаю комнату и застилаю постель, заодно меняя постельное белье, запятнанное прошлой ночью. Когда я заталкиваю простыню в корзину для белья, я замечаю на ней пятнышко крови. Но ведь не может же такого быть, что подошло время менструации? Я торопливо сверяюсь с календарем и понимаю, что да, сегодня срок. Внезапно я себя чувствую усталой и раздраженной, потому что я всегда так чувствую себя при менструации. (Я подумала, не лучше ли мне выбрать какой-то другой день для записи всех моих чувств и ощущений; потом решила, что буду продолжать. Это не входило в мои планы; я позабыла о менструации. Я решила, что инстинктивное движение стыдливости и скромности — нечестное: для писателя это эмоции неподобающие.) Я засовываю в себя тампон из хлопка, и я уже сбегаю вниз по лестнице, когда вдруг понимаю, что забыла взять тампоны про запас. Опаздываю. Я кидаю тампоны в сумочку, пряча их под носовым платком, и раздражение мое стремительно растет. И в то же время я говорю себе, что, если б я не заметила начала менструации, я бы и близко не чувствовала себя настолько раздраженной. Но все равно, мне надо взять себя в руки, и сделать это до ухода на работу, а иначе я прямо на работе обнаружу, что на меня непоправимо навалилось дурное настроение. В конце концов, я все же могу позволить себе взять такси — так я выгадываю еще десять минут. Я сажусь в большое кресло и пытаюсь расслабиться. Но я слишком напряжена. Пытаюсь что-нибудь придумать, чтобы ослабить это напряжение. На подоконнике стоит с полдюжины горшков с каким-то ползучим растением, зеленовато-серым, не знаю его названия. Я переношу шесть глиняных горшочков на кухню и погружаю их по очереди в таз с водой, наблюдая, как всплывают пузырьки, когда в землю проникает вода и вытесняет оттуда воздух. Листья растений искрятся капельками влаги. Темная земля запахла влажной растительностью. Мне лучше. Я ставлю горшки с растениями обратно на подоконник, где они смогут поймать немного солнечных лучей, если солнце вообще сегодня выйдет. Потом хватаю свое пальто и устремляюсь вниз по лестнице, пробегая мимо Молли, сонной, в длинном халате.
— Куда ты так торопишься? — спрашивает она.
А я кричу в ответ:
— Опаздываю!
И я слышу, как контрастно звучат наши голоса: ее — громкий, ленивый и медлительный, и мой — напряженный. Такси все нет и нет, я успеваю добежать до остановки, тут же подходит автобус, я в него сажусь, и в это время начинает идти дождь. Мои чулки слегка забрызганы; только б не забыть сменить их вечером: Майкл замечает такого рода детали. Теперь, уже сидя в автобусе, я начинаю чувствовать тупую тянущую боль внизу. Не так уж сильно и болит. Это хорошо, потому что, если первый приступ боли незначительный, все кончится за пару дней. Как же я могу быть такой неблагодарной, когда мои страдания ничтожны по сравнению с тем, что вынуждены терпеть другие женщины? Молли, например, проводит пять-шесть дней в отрадных муках, непрерывно стеная и жалуясь. Я замечаю, что мои мысли снова побежали по практической дорожке, я снова думаю о том, что нужно сделать, но только уже в связи с работой. И в то же время меня беспокоит моя сегодняшняя установка — постоянно отдавать себе отчет во всем происходящем, с тем чтобы позже все записать, меня это особенно тревожит в связи с началом месячных. Потому что, что касается меня, очередная менструация означает для меня лишь переход в определенный эмоциональный статус, это регулярно случается, не более того, и это не очень-то и важно; но я знаю, что, стоит только написать о «крови», все сразу обретет какое-то особое значение, ненужный, лишний смысл, и даже для меня самой, когда я прочту то, что написала. Итак, я усомнилась в ценности того, что собираюсь сделать, — описать свой день, — причем усомнилась, еще и не начав писать. Я размышляю, как я понимаю, о более существенной проблеме — о литературном вкусе, о чувстве такта. К примеру, когда Джеймс Джойс описал человека, совершающего акт испражнения, это оказалось шоком, это шокировало читателей. Хотя он-то как раз хотел отобрать у слов их власть шокировать. А я недавно прочла в одном книжном обзоре, что кто-то сказал, что описание испражняющейся женщины вызвало бы у него чувство отвращения. Меня это, конечно, возмутило, потому что этот человек имел в виду, что ему бы не хотелось, чтобы романтичный образ — образ женщины — лишили романтичности. Но, невзирая ни на что, ведь он был прав. Я понимаю, что в своей основе — это вовсе не проблема литературы. К примеру, когда Молли мне говорит, по своему обыкновению громко и весело смеясь: «Настали мои проклятые деньки», — я тут же понуждаю себя подавить брезгливость и отвращение, хотя мы обе — женщины; я понимаю, что, возможно, мне придется мириться с неприятным запахом. Размышляя о том, как я реагирую на Молли, я забываю о проблеме правдивого письма (что означает правдивость относительно себя самой), я начинаю волноваться: а не пахнет ли от меня? Это — единственный из всех известных мне запахов, который я не люблю. К тем запахам, которые я произвожу в туалете, я отношусь спокойно; мне нравятся запахи секса, пота, кожи или волос. Однако вот этот смутный, но какой-то затхлый запах менструальной крови я ненавижу. И он вызывает во мне раздражение. Этот запах я воспринимаю как чуждый даже для себя самой, он мне навязан извне. Он исходит не из меня. И все же мне два дня придется иметь дело с этим чужеродном вмешательством — с дурным запахом, исходящим от меня. Я понимаю, что в моей голове вовсе не было бы всех этих мыслей, если бы я не задалась целью честно отдавать себе отчет во всем происходящем. Менструация — это то, с чем я справляюсь, почти об этом не думая, или, скорее, я думаю об этом той частью своего сознания, в которой решаются вопросы повседневной гигиены. Но сама идея, что мне надо все честно записать, меняет весь баланс и разрушает правду; поэтому я изгоняю из своего сознания все эти размышления о менструации; однако, оставляя там пометку, что, как только я приеду на работу, мне надо будет сразу же пойти в туалет и убедиться в том, что от меня не пахнет. На самом деле мне уже пора бы начать обдумывать предстоящий разговор с товарищем Баттом. Я иронично называю его «товарищ Батт», и он, тоже иронично, именует меня «товарищ Анна». На прошлой неделе, из-за чего-то разозлившись, я ему сказала: