Анатолий Андреев - Отчуждение. Роман-эпопея
Зародыш молчал и даже, мнилось, уменьшался в размерах. Но он существовал — и это предательское наличие неизвестно чего где-то там я ощущал как ложку дегтя в бочке меда. Просто физически ощущал вкусовыми рецепторами: роскошный горьковатый букет меда опреснялся какой-то вязкой пластилиновой примесью.
А ведь вопреки ухмылкам гадкого зародыша все складывалось как нельзя лучше. Мне было тридцать три года, я был счастливо женат на женщине красивой и покладистой, родившей мне замечательного сына Федора. Я занимался любимым делом, теорией искусства (теория искусства — это отчуждение от искусства), и нелюбимыми подработками — от этого никуда не денешься; меня уважали и ценили. Что еще?
Я был здоров, неглуп и, кажется, обаятелен. Чего ж вам больше? Недавно познакомился с Лорой, и у нас вспыхнул красивый роман.
Я не был чемпионом, но не был и аутсайдером. У меня не было оснований жаловаться на судьбу.
Кое-что мне в моей жизни не нравилось, разумеется, как же без этого. Например, мне не нравилось имя моей жены: Леда. Леда Артемовна. Оно казалось мне искусственным и созданным не для нее. Несколько нелепым. Претенциозным. Поэтому я его очеловечивал, как мог. Чаще всего называл ее Люсей. Моей тещеньке чуть бы побольше вкуса. Ей, видите ли, не нравилось имя моего сына. Федор, сын Леды. Конечно, в этом есть что-то комическое. А кто виноват? Надо было подобрать для единственной дочери достойное имя.
Мне не нравилось обращение Леды ко мне: муженька. «Что хочет мой муженька на обед?» Какая-то семейная нечуткость к слову, отсюда — фальшивые интонации, имена, жесты. Готовила же она замечательно. Без фальши.
Мне не нравились стильные усики шефа, Питера Виленовича Шемаханова, решившего, что он эстет, поскольку занимается эстетикой. Узенькие, тонкие, подбритые стрелочки над полноватыми то ли глупо, то ли капризно выпученными губами. Черненькие, возможно, в жирном бриолине, словно вытканные шелком по серому полотну. В них было что-то несомненно тараканье, вызывающее брезгливую фобию. Это было тем более странно, ибо шеф был человеком скорее приличным. Своими повадками он напоминал вальяжного лебедя, глупого и безобидного.
Но то, что мне не нравилось, было пустяками. Из разряда мелочи жизни.
Гром грянул тогда, когда моя Леда ушла к вдовцу Шемаханову, к этим претенциозным напомаженным усикам. Ушла по совершенно смехотворной причине: он открыл ей глаза на мой роман с Лорой (которому, между нами, завидовал; он встретил нас однажды в обстоятельствах недвусмысленно интимных, и с тех пор подмигивал мне, как доктор больному, невольно посвященный в личные проблемы пациента).
Уход Леды практически реабилитировал моего отца в моих глазах.
Несколько лет я общался с другим, вновь обретенным отцом, а потом папу вторично атаковал рак. Он позвонил мне и сказал, что желает поговорить со мной откровенно. Хотя куда уже откровеннее того, что он мне излагал дважды в разных версиях. Разве что он опять решил изменить показания.
Но разговор наш не состоялся. Пока я рассуждал о странностях, и даже превратностях любви, папа скончался. Скоропостижно, как говорят в таких случаях. Неожиданно. Мир праху его.
Это было очень не вовремя, и я даже несколько на него обиделся, потому что впервые в жизни потребность поговорить с ним откровенно испытал я.
Вслед за папой не стало и деда (мир и его праху).
Результат их ухода оказался парадоксальным: во мне с энергией вулкана проснулась любовь к жизни. Я бы сказал так: их уход не был напрасным. Как философ, я получал большое удовольствие от внутренней логики, которая управляла моей жизнью. Как сын испытывал чувства противоречивые. Как внук был подавлен: любил-то меня, в сущности, один дед, просто и незамысловато. Как муж…
Я не был больше мужем. Как отец…
Мне только предстояло стать отцом, хотя родителем я был уже давно. Понятие «отец» было чужим для меня, никак ко мне не прирастало.
Глава IX. Круг второй: любовь к жизни
Одно из самых глубоких и неприятных разочарований — разочарование в том, что не в чем, собственно, разочаровываться.
Нельзя сказать, что я разочаровался в любви. Напротив, с годами я любил все нежнее и жаднее.
Проблема была в том, что я мог любить уже двух, а то и трех женщин сразу, одновременно, — искренне любить каждую по-своему. Нежно, трепетно и с большим удовольствием. При этом я легко переключался с одной на другую в течение секунд. Любовь, вопреки расхожим представлениям о ней, была для меня источником огромного наслаждения. Я не испытывал мучений, связанных с любовью. Каждое новое чувство чудесным образом не отменяло старую привязанность, но даже освежало ее. Мне не хотелось бросать одну ради другой. Вовсе нет.
Я, сколько ни прислушивался к себе, не находил фальши в своей философии любви. Напротив, я был именно честен в своем отношении к женщинам и любви.
Постепенно я понял, что подлинным и единственным источником любви к моим женщинам была любовь…
Хотел написать любовь к себе; нет, это было бы неточно. Эгоизм плохо совмещается с любовью, искусством дарить себя женщинам.
Была любовь к жизни.
Когда я понял это, произошло отчуждение от любви. Где же тут отчуждение, спросите вы, лениво перелистывая страницу?
Отчуждение в том, отвечу я, лениво фиксируя утомленную мысль, что я перестал искать единственную женщину. Единственной и неповторимой оказалась не женщина, как ошибочно считал мой отец (ах, не успел раскрыть ему глаза на это!), а любовь к жизни, оказалась моя жизнь; чем больше женщин было в моей жизни, тем уникальнее была моя жизнь. (Совсем уж истины ради, чтобы не брать грех на душу, отмечу дорогой мне нюанс. В каждой женщине я искал единственную и неповторимую — и находил! А если не находил, у меня не складывался роман.)
Признаваться в любви мне стало легко, переключаться с женщины на женщину — одно удовольствие; совесть моя была чиста, а ум не находил ничего недостойного или предосудительного в моем поведении. Я никого не убивал и не хотел убить. Я наслаждался своей нормальностью.
Одно из двух: либо я был монстр, либо большими дураками были те, кто считал меня монстром (например, Юпитер Шемаханов); если бы я открыл им хотя бы часть своих секретов, меня бы либо испепелили, либо упекли за решетку дома скорби, не сомневаюсь.
И этот период сладчайшего отчуждения длился годами. Мгновение растянулось на годы и годы — я испытал нечто похожее на отчуждение от времени. В результате я стал испытывать проблемы с определением собственного возраста. Я был втайне от других до неприличия молод.
Иными словами, произошло отчуждение и от возраста. Именно в этот момент, когда я, сорокалетний, считал, что мне все еще двадцать с хвостиком, позвонил папа и тактично напомнил, что человек смертен. Про мир его праху, я уже, кажется, говорил. Не буду повторяться, чтобы не показаться сентиментальным. К тому же повторения в романе недопустимы. Круги допустимы (на круги своя — в разочаровании всегда присутствует элемент новизны, круг как бы разрывается и превращается в спираль, уходящую то ли в глубь веков, то ли в высь будущего), а повторения — ни в коем случае, ибо это способ отчуждения от художественности.
Кстати, первая буква имени Соломон всегда напоминала мне с намерением разомкнутый круг.
Глава X. Круг третий: Мау
Мау я увидел на похоронах отца. Признаться, я был в неведении относительно того, кого же она считает своим отцом. Кто для нее умер: отец или чужой человек? С одной стороны, узнать, что скончался не ее папа, просто хороший дядя, было бы для нее приятной вестью; а с другой стороны (я всегда мыслил ответственно, то есть диалектически, рассматривая вещи всесторонне), есть ли у нее настоящий папа? Лишать людей иллюзий, не говоря уже о том, чтобы организовывать утрату близких и родных, было для меня давно пройденным этапом. Ситуация была деликатной.
— Привет, Мау, — сказал я, глядя на поразительно свежую, спокойно прекрасную женщину, выделявшуюся в темной толпе своим светлым платьем. — Привет, сестра.
— Здравствуй, Вадим. Как я рада тебя видеть. Думаю о тебе каждый день. Но ты ведь мне не брат. Умер твой отец, а не мой. Разве ты не знаешь об этом?
— Знаю.
— Но ты не хотел говорить мне об этом… Понятно. Оберегал меня. Значит, тоже думал обо мне каждый день. Мне обо всем рассказала мама.
— А мне отец.
— Прими мои соболезнования.
— Спасибо.
— И я… Я тоже принимаю соболезнования. Он меня очень любил, да-да. И я его тоже любила. Это и моя потеря.
Мы обнялись. И я почувствовал, как бьется ее сердце. От нее исходил гармонирующий с ее обликом аромат: пахло незнакомыми мне, волнующими душу духами, в которые я тут же влюбился, отдав должное ее вкусу. Духи были легкими, дразнящими обоняние богатыми роскошными оттенками (то есть слегка «тяжеленькими») и не приторными. Чего ж вам больше?