Анатолий Андреев - Отчуждение. Роман-эпопея
Сначала я изложил ей легенду о хомячке, затем поведал (с вкраплением интимных деталей) об отношениях с Лорой и Ивонной и в заключение спросил, что себе барышня думает о таком, как я? Честно и откровенно.
Барышня (baryshnya @ и т. д.) честно ответила, что мечтает о таком, как я. И, со зрелой женской мудростью и откровенностью молодости, разъяснила мне цену моих достоинств, которые я, как выяснилось, сильно недооценивал.
Я предложил встретиться; мы встретились у меня на квартире — «ровно в половине седьмого, Хомячок; в девять у меня деловое свидание с бывшим любовником».
Должен признаться, что такой любовницы у меня не было ни до моей Барышни, ни после. Она спокойно разделась и стала неторопливо причесываться перед зеркальной стенкой шкафа. Обнаружив на себе мой изучающий взгляд, скользящий по яблокам ягодиц (тело было свежее, несколько склонное к рыхлости и далекое от идеальных пропорций), тихо спросила (глядя мне в глаза через зеркало): «Что-то не так?»
По-моему, все было не так. Мы не успели толком пообщаться, и я даже не знал, нравится мне она или нет. Она явно поспешила перейти со мной на ты. Меня раздражала ее уверенность в своей женской неотразимости, хотя у меня было с десяток женщин, которые походя затмили бы ее неброский, хотя и несомненный, какой-то угловатый шарм. Без комплексов относиться к своему далекому от совершенства телу — самый ненавистный мне комплекс, плебейский по сути своей. Надо все было сделать не так, иначе, чуть бы больше иронии, может быть, застенчивости, и я бы смотрел на нее другими глазами.
Все, все было не так, но я, изо всех сил стараясь быть современным, ответил ей в тон: «Все великолепно, лялька».
Она была со мной нежна (это очень шло ее крупноватому телу) и явно старалась мне понравиться. Когда я назвал ее «моя девочка», она вцепилась в меня и старательно сдерживала страстные всхлипы, которые чередовались со сладкими судорогами, а потом долго гладила меня по волосам.
— Что у нас с тобой было: просто секс и ничего личного?
— Не знаю, — сказала Барышня, прижавшись ко мне. — Мне пора, милый.
Мне показалось, что она, причесываясь, уже выбросила меня из головы.
На всякий случай я спросил:
— Мы еще встретимся?
— Если ты хочешь.
— А ты?
— Пока.
Она маякнула мягкой улыбкой и аккуратно прикрыла за собой дверь. Я был совершенно обескуражен и никак не мог определить жанр наших отношений. Это были какие-то милые джунгли.
Я ни капли не дорожил отношениями с нею, и в этом была своя роковая прелесть. Ничто не проходит бесследно, и этот мимолетный опыт прибил именно меня. Оказалось, что именно я не готов к предельной откровенности на таких скоростях. Пришло поколение, которое мне нечем было удивить: весь мой опыт, который я копил по крупицам, она как-то необидно обесценила, походя сдав в утиль. Но так не бывает; что-то здесь не так.
И только когда Барышня исчезла из моей жизни — так же неожиданно, как и появилась, не Барышня, а Бабочка, упорхнувшая, кажется, в Лондон, — в голове моей сложилось невеселое резюме. Женщины, как ни странно, уважали меня за то, что я был самим собой, был «таким» (то есть честно вел свою родословную от хомячка), потому что в глубине души они признавали, что я был похож на них. И они были «такими», да еще как «такими». Во всех нас комфортно жил русский хомячок, и это была тайна, объединяющая нас. Только женщины и мужчины моего поколения почему-то изо всех сил старались не замечать хомячка в себе (хотя каждый был с ним знаком: такова была моральная мода этого — тоталитарного — времени, времени империи), а новое поколение демократично изо всех сил выставляло его напоказ. Что-то мне подсказывает, что так поступать нельзя — не следует из лучших побуждений путать человека с хомячком.
До сих пор не знаю, благодарен я Барышне или нет, но дело ведь даже не в ней. Она была каплей, переполнившей чашу количества, которое превратилось в нектар иного качества. Всего лишь капля — но после нее я стал пить в жизни иной хмель. Я стал чище и разборчивее. Вот вам еще один закон — закон последней капли, которую невозможно предвидеть (нельзя же просчитать все с точностью до капли!), но после которой мир становится иным.
Сам компьютер с тех пор стал для меня способом отчуждения, а всемирное виртуальное пространство — зоной отчуждения.
Глава VII. Мама
Когда мой бедный папа окончательно понял, что он выздоравливает, что болезнь его — цепкий cancer — отступила, он почувствовал прилив сил и какое-то вдохновение. Однажды он позвонил мне.
— Нам надо поговорить серьезно и откровенно, — сказал он голосом, в котором не было и следа немощи.
— Мои уши на гвозде внимания, — изрек я, подражая в немногословии и невозмутимости индейским вождям, привыкшим к изнурительным переговорам с наивными бледнолицыми.
— Я хочу лишить тебя одной иллюзии и завещать тебе великий принцип, — сказал он, очевидно, в стилистике тех же вождей.
Я молча склонил голову. Еще ни один достойный сын не выказывал такого почтения недостойному отцу.
— Жениться надо только затем, — проронил папа, не повышая голоса, — чтобы потом с чистой совестью сказать сыну: какие же сучки эти бабы.
Я поднял глаза и встретил твердый, осмысленный взгляд.
— Для меня любовь превратилась в способ отчуждения от жизни. А ты говоришь — «бабочки»…
Я никогда не произносил при нем «бабочки» с такой великолепной презрительной интонацией. Это была именно та интонация, о которой я грезил.
— Ты решил, что я злодей, так? Взял и прикончил твою невинную мамочку, так, сын?
— Ты сам рассказал мне об этом, Соломон Кузьмич.
— Рассказал, Вадим Соломонович. Для твоего же блага. Я хотел, чтобы ты жил хотя бы с одним светлым воспоминанием, с одним мифом, оставленным в наследство, — со святым образом мамы.
— А теперь, если я правильно понимаю, к чему ты клонишь, ты решил, что мне и этого многовато.
— Нет. Я решил, что правда — превыше всего.
— Разве то, что ты рассказал мне о маме, неправда?
— Я по слабости своей и из-за любви к тебе изложил только часть правды. Мне хотелось убить ее за те слова. Но я ее не убивал.
— А цветы у подножия камня?
— Там похоронена моя любовь.
— Как трогательно. Где же моя мама?
— Она сбежала с тем хлыщом, которого называла твоим отцом.
— Выходит, Сара все же мне сестра?
— Нет. Маша была беременна, когда пришла ко мне. Ее выгнали из дома, а босяк, от которого она зачала Сару, бросил ее. Потом он уехал во Францию.
— Почему же ты раньше об этом молчал?
Отец пожал плечами и опустил глаза.
— Зачем ты мне все это говоришь сейчас?
— Для твоего же блага. Хочу как лучше.
— А я бы хотел увидеть свою мать.
— Вот ее адрес, — он протянул мне клочок бумаги, где каллиграфически были выведены заморские координаты. На английском языке. — Она интересовалась твоим здоровьем.
— Давно?
— Давно.
Похоже было, что в один прекрасный вечер (если не считать проливного дождя и раздирающих небо сухих молний, вызывающих кашель-гром) я обретал живых мать и отца. Жил-был себе горьким сиротой-сиротинушкой — и вдруг «однажды» обрел родителей. Кроме того, у меня появились все права ухаживать за пышнотелой Сарой. Судя по всему, мне несказанно везло. Если бы не горький осадок, из-за которого было не разобрать вкуса счастья, можно было сказать, что жизнь у меня налаживалась.
Знать бы мне, что именно так, медовыми каплями, накапливается горький кубок отчуждения.
Глава VIII. Возвращение на круги своя. Круг первый: до боли знакомые грабли
Мне трудно было отказаться от выстраданного образа матери. Но после общения с отцом на дно души камнем упало нехорошее слово. Бульк. И затаилось, затянутое многолетним илом.
К сожалению, у меня появился повод вспомнить об этом слове-впечатлении со злорадным удовольствием — много лет спустя, когда я сам был уже не только строгим сыном, но и нестрогим, безалаберным отцом.
Я был счастлив в ту пору своего великодушного отцовства.
Несколько смущало то обстоятельство, что я слишком часто возвращался к этой мысли, фиксируя ощущения, которые позволяли мне решительно противоречить какому-то ироническому зародышу, обитавшему в чуланчике на самой окраине моей безбрежной души: «Да, да, я счастлив». Пауза. «Разве нет?»
Зародыш молчал и даже, мнилось, уменьшался в размерах. Но он существовал — и это предательское наличие неизвестно чего где-то там я ощущал как ложку дегтя в бочке меда. Просто физически ощущал вкусовыми рецепторами: роскошный горьковатый букет меда опреснялся какой-то вязкой пластилиновой примесью.
А ведь вопреки ухмылкам гадкого зародыша все складывалось как нельзя лучше. Мне было тридцать три года, я был счастливо женат на женщине красивой и покладистой, родившей мне замечательного сына Федора. Я занимался любимым делом, теорией искусства (теория искусства — это отчуждение от искусства), и нелюбимыми подработками — от этого никуда не денешься; меня уважали и ценили. Что еще?