Анатолий Андреев - Отчуждение. Роман-эпопея
Хомячок давно перессорил меня с женщинами или, если угодно, способствовал моему отчуждению от женщин. Сближаешься с ними тогда, когда общаешься с одной из них — и потому неизбежно идеализируешь Ее (это происходит в безмятежной юности; кстати, почему юность называют мятежной? она мятежна по пустякам; по существу же она именно безмятежна). Тогда твоя женщина кажется неповторимой и уникальной — ни на кого не похожей, заслоняющей целый мир. Женщины — это и есть Она. Ежели умному мужчине дано познать много женщин (а если он умный — то дано), в каждой из них он начинает видеть их общие, родовые черты, перестает различать оттенки, они все, словно китаянки, становятся на одно лицо; и в один прекрасный момент несчастный мужчина ловит себя на том, что побаивается этого племени. Каторга умного мужчины — универсальным нивелировать уникальное — не проходит бесследно. Не многим дано сохранить свежесть чувств и по-прежнему трепетать от уникального: духи, форма груди, нежность губ — да все уникально, все. Даже лицо. Любовь умного — это испанский сапожок Соломона. Это и стало моим третьим причастием: ум не помешал мне полюбить Мау.
Кстати, по поводу уникального. Умный мужчина с удовольствием индивидуализирует свою женщину, искусно вуалируя общее, отодвигая на второй план родовые черты. Не переставая быть женщиной вообще, она становится твоей женщиной. Этот простой на первый взгляд фокус требует великого умения. В случае с Мау…
Ничего невозможно скрыть от всевидящего ока читателя — с одной стороны, представителя армии читателей, а с другой — твоего, ни на кого не похожего. Отдельного. Делюсь со своим, достойным уважения, читателем интимной информацией. У Мау была родинка в месте настолько пикантном, что любоваться ею можно было часами. Где?
Там, где нежная складочка, обозначавшая низ круглой попки-бабочки, кокетливо убегает, ведя за собой горячий взгляд, в дивное ущелье, райскую долину, давно известную читателям всего мира исключительно по метафорам. Родинка напоминала маленькое сердечко или ракушечку, или, если угодно, то место, куда стремилась сладкая складочка. Когда я хотел мою Мау (а я хотел ее всегда), то урчал, зарываясь в ее волосы, и требовал показать раковину родинки. Я почему-то называл это «полакомиться устрицами».
За это Мау называла меня сердцеедом. Я ее за это обожал.
Почему же с течением времени начинаешь побаиваться женщин, если понимаешь их лучше, нежели они сами понимают себя?
Ответ конечно же знает Хомячок. Женщины, как ни странно, гораздо больше, нежели мужчины, регулируют свое поведение интеллектом (не умом, спешу заметить). И при этом склонны к истерике — то есть к такому поведению, когда эмоции бьют через край. Кажется, что они себя уже не контролируют, их уже хочется пожалеть.
Но сначала следует пожалеть себя. Иррационально добиваться рационально поставленных целей — это же натуральный Хеллоуин, только у идиота подобная стратегия может вызвать уважение. Нельзя ведь уважать того, кто тебя же и пожирает. Тут уместно какое-то иное чувство. Умный начинает тревожно трепетать. Ледяной интеллект как основа глупого поведения — вот то, что отчуждает от женщин. Ты все время в лапах хищниц; к ним тянет, конечно (куда ж без этого, верно, Хомячок?), за ними хочется ухаживать, но что-то подсказывает, что ты им более необходим, чем они тебе (хотя они ведут себя так, будто все наоборот).
Я боялся, что Мау все испортит, окажется заурядной хищницей, но она оказалась на высоте. Она не скрывала свой интеллект, не делала вид, что его не существует, но при этом не кичилась им, а ждала от меня, носителя разумного начала, какой-то высшей мудрости. За жалкий интеллект, расчет и прагматизм ее хотелось растерзать, конечно; но она не скрывала своей общеженской сущности, и чувство, которое влекло к ней, сладко раздирало меня на части: я с удовольствием прощал ей то, что она женщина, укоряя себя за то, что я мужчина.
Боюсь, каким-то верхним чутьем она усекала природу моих терзаний и ласково удерживала меня на тропинке, ведущей к Голгофе, легонько при этом подталкивая вперед холеным пальчиком, который иногда (и все чаще) казался мне дулом изящного дамского браунинга. Формально выбор всегда оставался за мной (о, эта тонкая стратегия великодушных рабовладельцев!), за что иной раз мне хотелось ее убить.
И любил я ее именно за это все больше и больше.
— Я не позволю тебе выйти замуж за Вадима-Сатану, — решительно говорил я в минуты слабости, раздавленный любовью. — Я люблю тебя.
Она перебирала мои волосы и молчала. Из ее молчания красноречиво следовало: во-первых, если и выходить второй раз замуж, то за того Вадима, у которого денег гораздо больше, чем ума; во всяком случае, ум или деньги мужа — большая проблема, с точки зрения порядочной женщины (не понимающей, кстати, зачем дан ум, ежели он не приносит денег; как можно умудриться сотворить такой выбор: ум или деньги? — на это только глупые мужчины способны); во-вторых, что ты мне можешь дать — скажем прямо, гарантировать? А?
Здесь ее молчание красноречиво прерывалось, и я начинал нервничать. Именно в этот момент она произносила тихо и убедительно, развеивая все мои сомнения и навевая на душу жуткий мрак:
— Я тебя тоже люблю.
Ну, как не убить после этого бедную женщину, которую любишь?
Разве по-своему она была не права? Права, в том-то все и дело. Если бы она так не считала, если бы она не молчала в «этом смысле», я бы первый ее перестал уважать (а Хомячок бы первый меня поддержал); я злился на нее по другой причине — по той причине, что она, как и всякая женщина, видела выбор там, где его не было для меня, умного мужчины. Разве деньги можно предпочесть уму, а, Соломон (здесь я уже обращаюсь не к Хомячку, заметьте, а к моему умному предку)? Почему я должен всем доказывать, что ум тоже чего-то стоит? А? Бьюсь об заклад своим романом, что Суламифь не была первой женщиной, так раздражающей умного мужчину. Это началось еще до того, как Господь сотворил Еву. Разве нет, Соло?
Мау, тонкая натура, оценивала меня вот по какой позиции: сумею ли я так разукрасить райскими впечатлениями ее жизнь, чтобы это стоило больших денег? Смогу ли я сделать так, чтобы без денег было интереснее, чем с деньгами? Ведь во мне и только во мне есть то, что ни за какие деньги не купишь. А вдруг смогу?..
Тогда игра стоила свеч, а ум — денег.
И по-другому она «думать» не могла: иначе она перестала бы быть женщиной. И я злился на весь свет, понимая, что злиться не на кого: она права потому, что она женщина; злился на себя — из-за того, что был по-мужски прав, что не мог отказаться от Мау; злился на Мау — за то, что она не могла хоть немножко вникнуть в проблемы мужчины. Все это было забавно и смешно — и злило меня еще больше. И совсем уже добивало меня то, что она необидно смеялась, видя, как я злюсь по какой-то странной причине. Я и сам себе порой напоминал молодого пса, утомленного и раздраженного погоней за собственным хвостом — реально виляющим фантомом в дюйме от чуткого носа. В этом и проявлялось мое высшее достоинство: я понимал, что в этой ситуации стоит улыбнуться. Никто ни в чем не виноват. Так устроен свет, старина. Кому об этом знать, как не тебе, Соло?
И, улыбаясь, я любил Мау и не мог отказаться от нее: это было бы отчуждением от жизни. С точки зрения философа — глупость величайшая, к тому же унизительная.
Простая женщина задала мне, Соломону, загадку, над которой я бился теми днями и ночами, когда она оставляла меня и уходила к Вадиму-Сатане, своему жениху (интересно, что он думал о ее родинке?).
Она поступала умно.
А я?
Если мои муки и были формой отчуждения, то от чего, интересно?
Глава XIII. Круг пятый: Вадим-Сатана
Я знал, что мне надо добиваться ее более активно (она всячески давала понять, что ждет не дождется решительной мужской отмашки), я должен был «потерять голову», но почему-то не спешил делать это; я отчего-то длил свою муку, деля тело и душу моей Мау с другим (проклятая родинка, начавшая, в конце концов, напоминать мне бабочку, не давала покоя); я тоже выжидал — но с явным ущербом для своей репутации. Ситуация каким-то неуловимым образом работала не столько против нее (хотя двусмысленности и в ее положении было хоть отбавляй), сколько против меня. Именно я проявлял слабость (нерешительность), а не она, что становилось очевидно нам обоим. Она жила с двумя — а виноват был я (в случае с Лорой, помнится, было наоборот: она тонко подыграла мне, изображая чувство вины; с другой стороны, она угадывала мои тайные желания, угождала мне, мужчине; как не простить после этого преданную женщину? Надо иметь каменное сердце!). И Мау, надо отдать ей должное, сполна воспользовалась этим преимуществом — и я вновь аплодировал моей прекрасной подруге, не забывая при этом сверкать очами и скрежетать зубами. Ну и женщина досталась мне в мои сорок с небольшим!