Семен Пахарев - Николай Иванович Кочин
Они взяли свою порцию пива и сели за столик. Лохматый сразу жадно опорожнил бутылку.
— Один умный еврей поведал мне: «Человеку даны три блага, чтобы душа его цвела: здоровье, красота и богатство». У меня ничего этого нет, кроме добрых знакомых. И тем утешен. Берите, Пахарев, еще…
В буфете собрались одни только мужчины. Кто принес водку с собой, тот разбавлял ее пивом, осоловел и искал новых способов «добавить». Для этого разбили в уборной окно и передавали деньги стоящим на улице. Вскоре в буфете почти все были пьяны. Буфетчица спохватилась слишком поздно, когда уже бутылки с водкой появились и на столах, и под столом. Она прекратила выдачу пива. Стали брать лимонад и им разбавлять водку. Буфетчица заколотила фанерой разбитое окно. Но вскоре кто-то раскрыл окно в нижнем этаже, хлынула через окно в буфет волна новичков, которые принесли с собой в карманах по бутылке. Стало тесно в буфете, пили стоя, толклись и толкались, столики шатались и опрокидывались, падала посуда на пол, и атмосфера была напоена винными парами, песнями и плачем.
— Когда человека слишком опекают, ограждают его, сажают в клетку условностей, правил и приличий, он поневоле начинает бунтовать, дрыгаться и лягаться, изыскивает неположенные способы, чтобы сбросить с себя хомут этих правил назойливой опеки. И вот мы видим результаты этого, — сказал Лохматый. — Если бы именно здесь, в буфете, продавали эту злосчастную водку, ее выпили бы, я убежден, значительно меньше того, что пролито сейчас на пол, и обстановка сохранила бы вид культурного сборища.
— Не в стесненности дело, — возразил Пахарев. — Я знаю ваш грех — все неполадки быта объяснять системой социальных запретов. Законы, правила, обычаи, твердые нравы будут всегда, как их ни расшатывай, их не знают только джунгли. Все дело как раз в отсутствии твердых правил, новых правил, ибо старые расшатаны, а новые не сложились. Стало быть, все дело в недовоспитанности. Лессинг называл прогрессом воспитания социальную и духовную дисциплину и самодисциплину. Воспитание народов — самое важное на свете дело. Все прогрессы реакционны, если рушится человек.
В это время пришли дебоширы и затеяли скандал у буфета. Лохматый смотрел на них с нескрываемым презрением, но не пошевелился. Пахарев поднялся и стал их унимать. Все его слова они поднимали на смех и, подняв бутылки над головой, запели неприличную песню.
Вошли Коко и Габричевский. Увидя теснящих Пахарева пьяниц, они стали хватать их, сталкивать лбами и потом энергично вышвыривать за дверь. Наконец они очистили от дебоширов буфет. Буфетчица стала нормально работать. Коко вынул из кармана бутылку водки, разбавил ее лимонадом. Принес закуску. Лохматый жадно выпил, жадно принялся есть щучью икру. Он оживился, стал сыпать каламбуры, цитаты из философов и поэтов, парадоксы. Все у него сводилось к человеческой низости и бренности человеческой жизни, к иссушающим душу общественным запретам.
— Ребята! — сказал Габричевский. (Он был в одежде Юлия Цезаря, а Коко — в уборе гладиатора: так хотелось их видеть устроительнице бала.) — Ребята! Какая разница между верблюдом и Коко?
— Оба пьют как верблюды, — ответил Лохматый, — есть одно только сходство.
— Не угадал. Есть решительная разница. Верблюд может целую неделю работать и не пить, а Кокошка — пить и не работать.
— Ослоумно, — заметил Коко. — Еще состри, Габричевский. Если понравится, бутылка за мной.
— Ты тот, Коко, кто не отличает Гоголя от Гегеля, Гегеля от Бебеля, Бебеля от Бабеля, Бабеля от кабеля, кабеля от кобеля, кобеля от суки…
— Браво! — закричал Коко. — Нуль — один в твою пользу. Ты можешь разбогатеть, Габричевский, поступивши зазывалой в балаган на Нижегородской ярмарке и даже затейником в клуб вместо Восторгова. Вот за это везде тебе удача… И Людмилочка к тебе благосклоннее, чем ко мне. Не получаешь жалованья, а живешь лучше вдвое. А у меня везде убыток. Даже и в том, что я, например, не курю. Все курящие меня значительно денежнее.
— Как так?
— Ты куришь? — спросил Коко Габричевского.
— Курю.
— Сколько выкуриваешь?
— Две пачки в день.
— Постой, Габричевский, две пачки в день, ведь это пятьдесят копеек, пятнадцать рублей в месяц, сто восемьдесят в год. Тысяча восемьсот за десять моих лет работы. Я не выкурил ни одной папиросы в жизни. Где же мои деньги? Где эти тысяча восемьсот рублей? Где?
Он заплакал совершенно искренно и начал размазывать слезы по щекам.
— Скучно, Коко! Ты выбрал меньшее зло — не курить. Но впал в большее: ты перегрелся в лучах Людкиной славы… И стал мальчиком на побегушках.
— Ты пошляк, Габричевский. О женщинах говоришь, как о бутылке… О бутылке — как о женщинах… Наша дружба — врозь!
— Не верю. Наша дружба горячая — сорокаградусная. Знаешь, Кокоша, если бы мы с тобой открыли клуб, то назвали бы его «По последней».
— Свинья ты… Оскорблять меня не имеешь никакого права, даже римского.
— Теперь ты изреки философическое что-нибудь. Смертяшкин, — обратился Габричевский к Лохматому. — Давно не удостаивались. Ужин в «Париже» за мной. Отмочи что-нибудь подходящее к моменту. Чтобы смрада и гари было побольше. Люблю разлагательное в поэзии… о страхе перед жизнью, о проклятых вопросах: «Грустно грешу, скорбь лелею, паутину жизни рву и дознаться не умею, для чего и чем живу». Не при Семене Иваныче будь это сказано: Семен Иваныч — враг женщин, песен и водки…
— Если некуда деваться, не о чем думать, некого жалеть, не для чего жить — в таком случае водка, конечно, есть единственное средство избавиться от тоски и гнетущего однообразия жизни, — угрюмо ответил Пахарев.
— Старо! — пьяно залепетал Лохматый. — Мертвая коллекция пророческих сентенций. Ведомственная шкрабья узость. Жалкий презентизм. Как я презираю этот душевный хлам угодливых в жизни и всем довольных. Пигмеи, агитаторы за райскую жизнь на земле, с теплыми нужниками и сытым брюхом. Никто не поможет. Разве кому-нибудь из этих ряженых здесь доступны эти мысли и эмоции?! Стадо, блаженное стадо, ликвидировавшее неграмотность и ставшее равноправными членами профсоюзов. Сейчас я выскажусь поэтически.
Он поднялся на стул, все смолкли в буфете, только отдаленные шумы маскарада доносились сюда. Придушенным голосом, надрывно, махая руками, длинный, как Дон-Кихот, Лохматый проскандировал:
Бьют тебя по шее или в лоб,
Все равно ты ляжешь в темный гроб.
Честный человек ты иль прохвост,
Все-таки оттащат на погост,
Правду ли ты скажешь иль соврешь,
Это все едино — ты умрешь…
Он слез со стула, закашлялся и тут же схватился за стакан, залпом его опорожнил. Все сгрудились вокруг Пахарева:
— Ну как? Сила?
— Нет, слабость, — сказал Пахарев. — Не доверяйте разочарованным — это всегда бессильные,