Корзина спелой вишни - Фазу Гамзатовна Алиева
— Думаешь, я ухожу, потому что хочу? — сказал он.
— А почему же? — все больше сердилась Калимат.
— Потому, что ты маленькая, а скандал из-за тебя будет большой, — пошутил он.
Но к рассвету зарождающегося дня они дошли до аула, где жила мать Зубаира.
— И через пять дней я осталась одна, началась война, — сказала Калимат, заканчивая свой рассказ. — А потом были письма. Иногда по два в один день. О боях он мало писал, а все вспоминал грозу, когда мы промокли до ниточки, и весеннюю радугу. Верил, что радуга к нашему счастью, думал, что радуга не обманет… А через год его убили. Так я и осталась в ауле с его матерью. Так вот и живу, в больнице работаю.
Калимат замолчала, и Запир не посмел нарушить это молчание. Наконец она встала.
— Я не знаю, где его могила. Но я хочу поставить ему памятник на нашем кладбище…
— Калимат! — попросил Запир. — Давай пойдем в клуб, и ты сыграешь мне Бетховена. Ты обещала.
Огни в окнах клуба были уже погашены, когда Запир взял у сторожа ключ. Черный рояль в углу казался мрачной глыбой. Но вот Калимат легко пробежалась по клавишам, и тонкий луч луны лег на черный рояль, словно лунная дорожка в черном море. Стены зала раздвинулись, бесконечный простор заполнила музыка. Они, эти звуки, рождали жажду жизни… И снова перед глазами Запира возник заветный образ каменотеса. А Калимат играла все лучше, все вдохновеннее, словно знала, что в руках ее две жизни — и того каменотеса, и этого измученного, несбывшегося скульптора…
Всю эту немудреную и мудрую, как сама жизнь, историю рассказала нам Патимат по дороге из Ботлиха, ставшего мне таким же родным, как и мой маленький аул Гиничутли. Столько судеб открылось мне здесь. Так велика была радость и боль узнавания, словно я сама прошла еще, еще и еще один жизненный путь.
Помню, тоже в Ботлихе я услышала то ли быль, то ли легенду — до сих пор не знаю, но только запала она в душу.
ЛЕГЕНДА О КОВРЕ
Гюльсенем не поднималась с постели уже вторые сутки. Два дня, ни утром, ни вечером, не взвивался дым над трубой ее дома. И если бы не горластый петух да хлопотливые куры, можно было бы подумать, что хозяева покинули дом.
А еще недавно здесь полным котлом кипела жизнь. С первыми лучами солнца, словно трава на лужайке, оживал ковер, разложенный на станке, и в цветных нитках тонули быстрые пальцы Гюльсенем.
С первым криком петуха пятеро сильных, загорелых чернобровых мужчин выходили со двора — выкатывали плуг и тонкой плетью гнали перед собой двух гладких быков.
А сейчас пусто чернеет делянка, вспаханная только наполовину. Одному лишь крестьянину понятна эта молчаливая горечь незасеянной земли.
Со станка, задвинутого в самый угол белого крыльца, свисает ковер; и по тому, как небрежно он повис, как нескладно выглядит незаконченный узор, как словно бы поблекли в нем краски, видно, что он забыт и легкие пальцы хозяйки не скоро прикоснутся к нему. Белая пряжа над пестрым узором — словно прозрачный снежок над еще зеленеющей лужайкой.
Два дня назад Гюльсенем проводила на войну своего последнего, младшего сына.
Сколько бы еще пролежала она так, неизвестно, если бы сквозь закрытые окна не ворвалось в дом требовательное, настойчивое мычание быка. И этот звук, такой привычный и домашний, заставил ее очнуться.
Гюльсенем встала и, толкнув тяжелую дверь, вышла на крыльцо. Сейчас же разноголосый гул утра ворвался в нее: кричал петух, шумно кудахтали куры, сухо плескалось на ветру высохшее белье.
«Что же это я?» — спохватилась Гюльсенем. Прежде всего она открыла деревянный сундук, разделенный на две половины. В одной лежали крупные, желтые, налитые тяжестью зерна. В другой — мелкие, недозрелые, смешанные с шелухой и сорняковыми семенами. Когда Гюльсенем перебирала пшеницу на гумне, они падали с керело[33], ненужные, неспособные набухнуть и разорвать свое сердце, выпустив острый стебелек новой жизни. Эти хилые зерна не годились даже для того, чтобы поддержать чью-то жизнь, став мукой. И потому их отдавали курам. Гюльсенем пригоршнями брала их и сыпала на крышу. Но куры так изголодались, что норовили прыгнуть прямо в сундук. А петух, сердито выкрикивая что-то, клевал ей руки.
Покормив кур, Гюльсенем вошла в хлев. Корова встретила ее вроде бы с обидой. Издавая жалобное мычание, она стояла посреди хлева, расставив ноги. Вымя так набухло, что мешало ей ходить. Корова вздрогнула, когда хозяйка прикоснулась к ее затвердевшим соскам.
Охапка привядшей травы, которую она бросила корове, — запах уходящей жизни — грустно напомнила Гюльсенем о случившемся.
Было уже далеко за полдень, когда Гюльсенем вышла из дому. Ударом кнута она погоняла двух быков. Поля нежно зеленели вокруг. Только кое-где между ними густо чернели делянки. Половина делянки Гюльсенем была вспахана ее сыновьями, а половина буйно заросла сорняками. Ветер играл их пышными шершавыми листьями.
Гюльсенем постояла на меже, с болью глядя на это запустение, и, вздохнув, стала запрягать быков в плуг. Ручка все время выскакивала из ее рук, быки упирались, сходили с борозды.
Когда прежде она смотрела издали, как пахали муж и сыновья, ей всегда казалось, что это очень легко: воткнешь в землю, чуть придержишь ручку — и останется позади глубокая, вывернутая наизнанку полоса земли. И теперь она старалась вспомнить, как именно брался муж за ручку плуга: ведь это случалось так часто, что деревянная ручка сама собой отполировалась до блеска.
И Гюльсенем с болью в сердце вспоминала сейчас эти родные руки, тяжелые, грубые, в мозолях и черных трещинах, из которых никогда не вымывалась земля.
Именно здесь впервые шестнадцатилетняя Гюльсенем потянулась навстречу этим рукам, смутно почувствовав их силу и доброту. С тех пор тридцать весен приносили этой делянке радость. Тридцать знойных лет колыхались над ней хлеба. Тридцать раз дарила она хозяину урожай. И тридцать зим согревала под своим снегом спящие корни.
…А был тот день днем ранней весны. Местами на черных полях еще лежал островками снег. На склонах, пригретых солнцем, уже вовсю цвели луга.
В ауле Гюльсенем был обычай — в первый день пахоты помогать тем семьям, где не было мужчин. Этот день объявлялся днем сирот. С него и начиналась весенняя пахота.
Гюльсенем еще спала, когда постучали в ворота. Поспешно одевшись, натянув на голову чохто, босая, она бросилась открывать. Но их молодой сосед Абдулкадыр, видно, не дождавшись, сам открыл ворота и шел ей навстречу.
— Йорчами, Гюльсенем, — сказал