Корзина спелой вишни - Фазу Гамзатовна Алиева
И можно было гладить их и садиться на них верхом. И можно было разворошить постель из сена. И можно было натаскать много новых камней… Запир упал лицом в сено и засмеялся от счастья. А потом уснул, убаюканный рекой. А потом проснулся, разбуженный рекой и пастушьей свирелью.
Так началась его новая жизнь — среди диких скал, среди орлов, которые, со звоном рассекая воздух, пролетали низко над его головой, среди трав, исходящих ароматом, среди трудолюбивого жужжания пчел.
И целый долгий день — с восхода и до заката — он слышал стук отцовского молотка о камень.
Скоро Запир, как отец, научился слушать голоса скал: податлива ли эта, разрубится ли на куски или будет сопротивляться.
«Скалы, сынок, что человек — одна непохожа на другую, — любил повторять отец, — бывает, легко разрубается, и камень получается ровный, один к одному, словно ломтики сыра. А то такая попадется — бьешься с ней, и пот с тебя градом, и молоток сломаешь, и лом погнешь, а она ни в какую, стоит как стояла…»
Так жил Запир в горах с середины весны и до поздней осени. Его волосы выцвели, лицо огрубело, а тело покрылось бронзовым загаром, под которым перекатывались мускулы. Он подрос, возмужал и стал лицом и осанкой походить на отца.
Не удивительно, что после вольной жизни Запиру было трудно привыкать к школе. С тоской смотрел он в окно, а вместо ровного голоса учителя слышал гул скал — они звали его туда, где пролетело безвозвратно его вольное детство. И вместо учителя, гладко выбритого и аккуратно причесанного, он видел отца — его тяжелые, как чугунные, руки, его веселые глаза, взлохмаченные волосы, торчащие кустиками выцветшие брови.
Трелью спасительной птицы заливался звонок с последнего урока, и Запир, шалея от счастья и свободы, летел туда, в горы, к отцу. Он стал ему помощником, а иной раз и советчиком.
— Как ты думаешь, сынок, можно начинать? — спрашивал Сурхай, ударяя о скалы молотком и напрягая слух. При этом он прищуривал один глаз.
И Запир весь превращался в слух.
— Мне кажется, дада, твердовата скала, — наконец заявлял Запир.
— Тогда давай попробуем другую.
Тук-тук-тук! — запевал молоток свою монотонную песню, но для сына и отца перед ней отступали все остальные звуки — и стремительный рев водопада, и лепет говорливых ручейков, и пульс пробившейся струи родника, и звон жаворонка, и сухой шелест крыльев стрекоз.
— Эту можно! — подумав, соглашался Запир.
Так отец и сын начинали работу.
…Однажды на уроке рисования Запир поспешно закрыл перед учителем тетрадь. Учитель всегда любовался его рисунками: утесами, горделивыми скалами, дикими, еще не тронутыми рукой человека; они были такие, как в жизни. Учитель отстранил его руку и открыл тетрадь.
Со страницы смотрели камни, целый хаос разнообразных камней, и среди них стоял человек с молотком и ломом в руках. Был он высокий, с тугими мускулами, большой упрямой головой. Его черная борода походила на крону могучего дерева.
— Не получается, — сказал Запир и рванул тетрадь из рук учителя.
— Чего же ты хочешь? — удивился учитель, любуясь рисунком.
— Хочу, чтобы тело его блестело как настоящее, а борода кусалась.
— Но для этого надо много учиться, — задумчиво сказал учитель.
…Однако учиться Запиру не пришлось. Только он закончил десятый класс, как грянула война. Отец и сын покинули аул в один день, но воевали на разных фронтах.
На второй год войны отец погиб. Сын же дошел до Берлина и после победы вернулся домой с девятью рубцами от девяти ран. На фронте он потерял левую руку.
В ауле Запира никто не ждал. Хатимат, как и прежде, хозяйничала в отцовском доме. И как прежде, в ее хлеву было так же чисто, как в комнате. Только дом был пуст и хлев был пуст. И непонятно — для кого она так яростно мыла, чистила, скребла…
Запир не мог оставаться в этом доме, где он всегда был чужим, и, пробыв в ауле всего несколько дней, уехал в район, где стал работать младшим экономистом совхоза.
Казалось, на войне он потерял не только руку, но и сердце. Ожесточился, замкнулся, огрубел. С людьми говорил односложно и резко, особенно с женщинами. В каждой ему виделась мачеха Хатимат.
Запир считал, что жизнь не удалась. Война лишила его отца, единственно близкого человека. Война отняла возможность стать художником.
И все-таки он рисовал. И рисунки эти удивляли тех, кто случайно видел их. Никто не понимал, почему он все время рисует полуголого человека с тугими мускулами и камни, камни, камни…
Когда в совхозе стали искать художника для оформления нового клуба, кто-то вспомнил о Запире. Он согласился, но при условии, что будет работать один при закрытых дверях и не впустит никого, пока вся работа не будет закончена.
Дирекции совхоза не очень понравилось это условие, но пришлось согласиться, так как другого художника в районе не нашлось.
Клуб был оформлен хорошо. И авторитет Запира настолько возрос, что совхоз даже выделил ему мастерскую.
Запир занялся лепкой. Его скульптуры стояли теперь у входа в клуб, у ворот совхоза, у школы. Но Запир был недоволен собой. Комната его была завалена альбомами с репродукциями картин, а стены увешаны репродукциями со скульптур Родена и Бурделя. Часами он вглядывался в них.
И в нем жил образ отца — могучего, под могучей скалой, с железным ломом и тяжелым молотком в руках.
Никогда — ни прежде, читая письма отца с фронта, ни теперь, вспоминая отца, Запир не мог представить с обе его с винтовкой. Она так не шла к добрым и сильным рукам отца.
Еще на фронте Запир задумал вырубить скульптуру отца из куска скалы и поставить среди скал, там, где они работали до войны. Эта мечта помогала ему сражаться, помогла перенести гибель отца, помогла выжить. Но новое испытание — ампутация руки — сразило его. Теперь ему казалось, что он вторично потерял отца, и уже навсегда.
Однако тяга к творчеству была в нем так сильна, что спустя несколько лет он снова стал лепить. Три года Запир лепил солдата, и вот теперь в порыве ярости разрушил все.
Обессиленный, измученный, он ходил