Семен Пахарев - Николай Иванович Кочин
— Мы, живописцы, смешные фрукты. Пишем до издыхания. Художник Афенбах выронил кисть, делая последнюю свою картину «Закат», и подле нее отдал богу душу. Вот дела-то какие, батенька. Охота пуще неволи.
Пахарев сел на стул, обдумывая, какую бы позу принять.
— Символом покровителя древних живописцев является, как известно, вол. Итак, надо быть терпеливым, как вол, если хочешь обрабатывать поле искусства. Приступили, дорогуша.
Художник снял с мольберта портрет обнаженной женщины и поставил на него свежий холст.
— «Трудись, как если бы тебе суждено жить вечно», — гласит тосканская пословица. Вот и я тому следую. Стен не хватило, складываю в шкаф. Краевой Союз художников задумал было устроить мою выставку, да узнали, что я портреты пишу со знакомых по своему выбору, — отказали. «Если, говорят, написал бы отремонтированную мастерскую ножниц или портрет хотя бы председателя месткома — другое дело». Такие-то дела, батенька. Потеха!
— А вы на это что ответили?
— Я ходил и смотрел этого самого председателя месткома. Неподходящая фигура.
Он с углем в руке стал пристально всматриваться в Пахарева, меряя его взглядом с ног до головы. Смотрел он долго, сосредоточенно, молчаливо. Пахареву казалось это очень странным, и, как только он об этом подумал, Василий Филиппыч сказал:
— Я на вас сперва хорошенько поглазею. Предмет надо знать, прежде чем хватать кисти. Наш профессор Академии художеств на этот счет говорил: «Рисуя нос, гляди на пятку». О, батенька мой, это великая истица — уметь схватывать общее, не утопая в назойливых деталях.
Василий Филиппыч набросал на полотне несколько штрихов углем и сразу взялся за кисть. Писал он «тычком». Это тоже было удивительно для Пахарева. Он полагал, что холсты красятся, как стены. Проникновение в трудности и тайны другой профессии всегда отрезвляют людей, усматривающих величие только в том деле, которому они служат.
Пахарев спросил:
— Вот вы нарисовали женщину обнаженную, которая была на мольберте, может быть, хорошо нарисовали. Но я этого не понимаю. Видел копии Венер — и никакого впечатления.
Василий Филиппыч сосредоточенно мешал краски на палитре.
— Одна купчиха, моя знакомая, изъездила всю Грецию и Рим. Я спросил ее: «Ну как вам понравился Акрополь?» Она просияла от удовольствия: «Акрополь, — сказала она, и румянец заиграл у нее на щеках, — как же, помню. Сорок бутылок шампанского там было выпито», — и Василий Филиппыч расхохотался.
Пахарев густо покраснел и волевым напряжением постарался вернуть себе самообладание. Простосердечие старика и великодушная снисходительность служили у него только покровом скрытой силы убеждения. Пахарев приготовился к заботливому наблюдению. Старик больше расспрашивал его, чем писал. Он старательно мешал краски и размазывал их по палитре. Утомительно долго искал он подходящий тон. Иногда посвистывал, улыбался, держа кисть на весу, и беспрестанно болтал.
Пахарев сидел как зачарованный. Василий Филиппыч, между прочим, не справлялся у него, знал ли он те имена, которые назывались, и, наконец, интересны ли ему те факты, которые приводились, верны ли те мысли, которые высказывались. По-видимому, Василию Филиппычу доставлял удовольствие сам процесс рассказывания. Причем на все возражения Пахарева он всегда одинаково реагировал: «А может, я, старый гриб, сборонил?..» И по всему видно было, что он не имел намерения вступать в пререкания, почитая это скучным занятием. Он истекал интереснейшими фактами, как ручей, — беспрестанно и с одинаковым обилием.
Два часа прошли, как миг. Пахарев под конец только слушал и уж не перечил. Лишь один раз, после того, как Василий Филиппыч поведал ему о трагедии художника Иванова, писавшего двадцать лет свою знаменитую картину и умершего непризнанным, Пахарев, потрясенный несчастьем Иванова, воскликнул, думая этим попасть в тон рассказчику:
— Вот что значит отрешиться от задач сегодняшнего дня.
На это Василий Филиппыч спокойненько ответил:
— Современно в искусстве не сегодняшнее, но вечное, батенька мой. Картина его все-таки шедевр, и рабочие наши ею по-своему восхищаются, а сколько мазни с тех времен кануло в Лету. Когда пророк и поэт начинают лгать, бог карает их бессилием… Уж это я на своем опыте испытал.
Он поглядел на старика теперь совсем другими глазами. Порой чувствовал себя так, точно его посадили за парту и попросили вновь переучиваться.
«Почему же он так молчалив в школе и даже слывет смешным тупицей?»
Одна тайная мысль глодала Пахарева: «Если он занимается стоящим делом, то должен бы иметь успех у публики и известность. О нем писали бы».
Старик обмакивал кисти в масло, вытирал и складывал в этюдник. Все, что он делал, делал не торопясь, с одинаковым усердием и удовольствием: укладывал ли тюбики с красками, очищал ли палитру, хвалил ли погоду.
Пахарев еще раз оглядел все картины, размещенные на стенах, и не знал, что бы такое сказать. Говорить, как обычно он говорил в подобных случаях, бывая в художественных галереях: «вот это здорово написано», или «эта картиночка так себе», или «чего-то тут наверчено, накручено — и не поймешь», теперь ему казалось профанацией. Он вздохнул и промолчал. Василий Филиппыч глядел на него сквозь очки выжидательно и лукаво.
— О вас где-нибудь и что-нибудь писали? — вдруг спросил Пахарев, опасаясь, что он задает старику щекотливый вопрос.
— Архипов — мой друг, — ответил Василий Филиппыч без всякой застенчивости и столь же охотно, — о нем вот писали. Написана книжка большая-пребольшая, кто-то не поленился, нагрохал. В ней упомянуто и обо мне. Забыл, как книжка называется. И кто ее накорябал.
— Пишешь, пишешь, а вдруг все это не принесет тебе пользу. Жил, выходит, без удовольствия, умер без пользы.
— А Шиллер-то что сказал? «Одно я хорошо и ясно чувствую, — сказал он, — что жизнь не есть высшее из благ». Вы как думаете?
Пахарев опять смутился, ему показалось, что тут он неясно сам выразился, и как-то так вышло, что сказал противное своим убеждениям. Он вспомнил все то, что когда-то передумал по этому вопросу. Свое спокойствие, здоровье, силы, способности он привык ценить только в связи с тем, чем они являются для дела. А дело — это была самоотверженная деятельность все-таки для других.
— Я вас понимаю, — сказал он, — живем мы, конечно, не для собственного удовольствия. Но художнику надо осознавать кровную связь с массой. Успех художника, по-моему, показатель его социальной ценности.
Он был доволен, что высказал мысль ясную, верную и в этой форме безобидную для старика. Они стояли в неметеном коридоре, в углу было грязное ведро, через закопченное стекло едва пробивался тусклый свет. Василий Филиппыч потер стекло рукавом и начал рассказывать:
— В восемнадцатом году я, как и все, нищенствовал и голодал. Всю одежонку свою и женино барахлишко загнали на