Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
Всего хорошего тебе, дорогой брат мой Эдгар, будь здоров. Твой брат Роберт. –»
В Эйдкунене, на германской границе, надо было пройти через таможню. Были солнечные полдни, – и около Эйдкунена, когда поезд медлил, прощаясь с Восточной Пруссией, в канаве у шпал, после уже нескольких месяцев весны в Париже, здесь впервые перед Россией появился снег. Под стеклянным навесом у вокзала, на пустынном дебаркадере, было холодновато, и откуда-то – из полей – веял пахнущий землею, набухший, русски-мартовский ветерок. Из вагонов табунками вышли джентльмены, женщин почти не было. – Предложили сдать паспорта. Трегеры в тележках повезли вещи. Прошли в таможенный зал. Американцы в буфете пили коньяк. Мистер Роберт Смит прошел на телеграф и дал несколько телеграмм:
– Миссис Смит, Эдинбург. – Мама, сейчас я переезжаю границу. Прошу Вас, простите миссис Елисавет: она не виновата.
– Миссис Чудлей, Париж. – И еще раз я шлю Вам мое поклонение, Елисавет, и прошу Вас считать себя свободной. –
– Мистер Кингстон, Ливерпуль. – Альфред, все мои права и обязанности я оставляю Вам. –
– Английский королевский банк, Лондон. – – – – № текущего счета – – –
– Лионский кредит, Париж. – – –
№ текущего счета – – –
– Министру Сарва, Ревель, Эстония – –
Мистер Смит вышел с телеграфа – в цилиндре, в черном пальто, – с приподнятым – случайно, конечно, – воротником. Поезд передавался в Вержболово, в Литву, трегер принес билеты, метрдотель из ресторана-вагона пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло облаками, в купе помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречался все чаще, поезд шел лесами, – проводник распорядился затопить печи, застукал молоточек калорифера, вспыхнуло электричество, стало тепло. Метрдотель пригласил к чаю. – День прошел. На столе стояла вторая бутыль коньяку.
Мужчины: – в пальто с поднятыми воротниками, – одиночки, конечно. Героев нет.
Место: места действия нет. Россия. Европа, мир.
4. Россия, Европа: два мира.Поезд шел из Парижа в Ригу – в Россию, где революция. В Берлине, на Александер-пляц, на Фридрихс-би-хоф, в Цоо, – поезд останавливался на две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны тускло поблескивали голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам, под насыпями, по виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном, мутнея под стеклами крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле города. До Берлина международные вагоны были комфортабельным dolce far niente, – в Берлине исчезли дамы и миссис, сошел японский дипломат, впереди русский бунт, – поезд пошел деловым путешественником, подсели новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов, такси, метро, трамваев поезд выкинуло в тишину весенних полей, на восток: каждому русскому сердце щемит слово – восток. Вечером за ужином, в ресторане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следует, не спешили перед скучным сном. Обера и метрдотель были медлительны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью, иногда ветер заносил запахи полей. Американцы из АРА, ехавшие в Россию, говорили только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили трубки, пили коньяк, ноги закинули на соседние стулья, фривольность мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски и по-немецки – о России: – и это было допущено, такое неприличие, – впереди русская революция – впереди – черта, некая, страшная, где людоедство. Дипломатические курьеры – французские, английские, российские – сидели сурово. Русский профессор-путеец радостно познакомился с российским курьером, у курьера было лицо русского солдата, он был в американских круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор – тоже в очках, заговорил таинственно об «аусфуре». Поезд подходил к польскому коридору. В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают цыганки, – перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война и русская революция, рубец польского коридора был очень мозолящим. В купе были приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, – американцы и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были опущены. В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окон стояли немцы, обиженные коридором, – и одиноко, один единственный, стоял англичанин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил с латышом.
…– В России крепостное право, экономически изжитое, привело к людоедству. В России людоедство, как бытовое явление, – сказал латыш.
– Да, моя родина, моя мать – Россия, – сказал профессор: – каждому русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская – величайшей скорбью была – и радостью величайшей, всеми человеческими ощущениями, доведенными до судороги, – ибо те русские, что не были в ней в эти годы, забыли об основном человеческом – о способности привыкать ко всему, об умении человека применяться: – Россия вшивая, сектантская, распопья, распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал, себе уделившая большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.
Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист, по-немецки, но слово – людоедство, – употребленное несколько раз, каждый раз именовали по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством и десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья, в полусне мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой какой-то картинки, – тогда его мучила одышка, вспоминалась молодость, всегда необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил содовую и старчески уже думал о том, что он боится – не понимает – России, и отгонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.
В купе горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. Въезжали в коридор, по вагонам пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил об аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, – коридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки светили полумраком. Тогда по коридору бесшумно прошел помощник проводника, собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, – у проводника за плотно притворенной дверью горело электричество, на столике стояла бутылка коньяка, на диване, против проводника, сидел джентльмен, французский шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски, – мальчишка чистил башмаки.
На другой день, к полдню, у Эйдкунена появился снег, – проводники распорядились к вечеру затопить вагоны. В Эйдкунене, на таможенный осмотр, американцы вышли в демисезонных пальто, в дорожных кэпи, с шарфами наружу, перекинутыми через плечо, в желтых ботинках и крагах; американцы на платформе немножко поиграли – в импровизированную игру вроде той, которою мальчишки в России и Норвегии занимаются на льду: катали по асфальту глышки, и тот, кому этой глышкой попадали в башмак, должен был попасть другому и бегать за глышкой, если она пролетала мимо. Русский профессор заговорил обеспокоенно об аусфуре – с российским курьером, у курьера болели зубы, он молчал, – профессор вез с собой кожаную куртку, коричневую, совершенно новую, купленную в Германии, – в сущности нищенскую – и у него не было разрешения на вывоз: латыш посоветовал выпороть с воротника клеймо фирмы, профессор поспешно выпорол; в таможенной конторе немцы, в зеленых фуражках, кланяющихся туда и обратно, сплошь с усами, как у императора Вильгельма II на карикатурах, осматривали вещи: затем каждый пассажир, кроме дипломатов, должен был пройти через будку для личного осмотра, – и в этой будке у профессора, когда он вынимал из кармана портмоне и платок, выпал лоскутик клейма фирмы, – чиновник его поднял, – профессора окружили немцы в зеленых фуражках, профессор стал школьником. Поезд передали в Вержболово, – профессор отстал от поезда. Метрдотель пригласил к обеду, обед был длинен, ели и бульон с желтком, и спаржу с омлетом, и рыбу, и дичь, и телячий карбонат, – на столиках стояли водки, коньяки, вина, ликеры, – после обеда долго курили сигары, – за зеркальными окнами ползли дюны, леса, перелески, болота. Все больше попадалось снега, лежал он рыхлый, бурый, – а когда пошли песчаные холмы в соснах, – в лощинах тогда снег блестел в зимней своей неприкосновенности, как молодые волчьи зубы. Небо мутнело. – После обеда в комфортабельности, неспешности, долго курили сигары, пили коньяк, метрдотель и обера были в такте этой неспешности. Впереди Россия. –
Впереди – Россия. –
– И через два дня, – поезд, – разменяв в Риге пассажиров, – сменив международные вагоны на советские дипломатические, выкинув из обихода вагон-ресторан, враждебный в чужой стране, с винтовками охраны у подножек, –