Владимир Корнилов - Семигорье
Так было с первых лет революции: он работал там, где надо, в полную силу, как подобает партийцу-большевику. И нигде не пускал житейских корней. Он с усмешкой наблюдал тех, кто привязывал себя к месту постоянной квартирой, дачей, знакомствами, бросал якоря в бурных приливах устанавливающейся в России новой жизни. Он привык жить интересами страны и не заботиться о том, куда и как ведут его должностные ступени. Но понять то, что было написано на бумаге, переданной наркомом, он не мог.
Откуда, зачем эта просьба лесного главка? Очень странная просьба… Что за нужда переходить ему на другую работу, в другой наркомат? И вообще — какое отношение он имеет к этому несуществующему техникуму?
Иван Петрович недоумённо пожал плечами.
Сосредоточенно-хмурое лицо наркома тронула едва различимая усмешка.
— Думал, вы уже отучились удивляться, — сказал он. Голос у него был медлителен и глух, как у всех молчаливых людей. — В тех местах наш леспромхоз, себя переживший. Мы его ликвидируем. Посёлок, электростанцию передаём главку, значит, вам. Уже не «нуль», — Иван Петрович не понимал, о чём говорит нарком. Впервые он не понимал, что задумал этот человек. Он оскорблено выпрямился, оправил под ремнём чёрный френч, который носил и в Москве, хотел встать, но нарком предупредил его движением руки. Взял у него бумагу, положил перед собой, тихо сказал:
— В этой бумаге повинен я. Говорю это только вам…
Иван Петрович увидел. Как дрогнула нижняя, резко выпирающая вперёд губа наркома и тут же, как от неожиданно попавшей горечи, покривилась, перекосив крупный, грубо прорезанный рот. Глаза наркома, до сих пор глядевшие спокойно и устало, вдруг налились болью и как будто запали в жёлтые морщинистые глазницы. У Ивана Петровича сдавило сердце: всегда непроницаемый, нарком сейчас был открыт перед ним и беззащитен.
Продолжалось это мгновение. Но память, как хорошо отлаженный фотоаппарат, такие мгновения фотографирует навечно. Тут же всё вернулось на свои места. Нарком глухо сказал:
— Долгие проводы — лишние слёзы. — Взял лежащий перед ним синий карандаш, написал на углу бумаги: «На перевод согласен» — и поставил свою короткую подпись.
Нарком снова был спокоен и непроницаем.
Иван Петрович, подавленный случившимся, какое-то время молчал. Но бумагу и синюю резолюцию в углу он видел и не хотел уступать непонятному повороту в своей судьбе. С обидой и некоторым даже вызовом он сказал:
— Но я должен понять необходимость своего назначения…
Нарком встал, вышел из-за стола. Теперь они стояли рядом: нарком почти на голову выше, намного шире в плечах. Тяжёлое лицо его вблизи казалось не только усталым, но осунувшимся, однако взгляд был ясен и твёрд.
— Не было бы необходимости, не было бы этой бумаги, — сказал он. — Я бы не хотел, чтобы Иван Петрович Полянин усомнился в моём расположении. — Глядя ему в глаза, он глухо и твёрдо договорил: — Для большевика не имеет значения, где жить, важно — как жить. Для вас это назначение — приказ… — И, как всегда, смягчая свою резкость, спросил: — Я не ошибаюсь, Семигорье — земля для вас не чужая?..
В тот день Иван Петрович в последний раз ощутил успокоительное пожатие сильной руки. Тогда, озабоченный собой, он ещё не знал, что нарком оберёг его от беды куда более жестокой, чем оскорблённое самолюбие. Открылось это ему в суете предотъездного часа, когда, оформив багаж, он неожиданно столкнулся на выходе из вокзала с сослуживцем из наркомата. Старый человек нерешительно потоптался, отвёл его в сторону, сказал еле слышно:
— Иван Петрович, голубчик. Только что арестован нарком. И с ним — Александровский… — Старый человек скомкал платок, дрожащей рукой промокнул лоб, бочком ушёл в толпу.
… Иван Петрович лежал на жёсткой вагонной полке и задыхался под пиджаком, но пиджак с головы не сдвигал. Он боялся, что ему помешают додумать что-то очень для него важное. Пока он в поезде, он должен разобраться в «иксах» и «игреках» жизни, иначе он не мог бы работать на новом месте и вообще жить.
«Здесь что-то не так, какая-то дикая ошибка!.. — думал он, задыхаясь под своим пиджаком. — Безусловно, ошибка!.. Старый большевик, потомственный рабочий — я же знал, я же видел его в работе!.. Не мог он вредить делу, которому отдавал жизнь… Это ошибка. Конечно, ошибка!.. Она будет исправлена!..»
Под дробный стук вагона он лихорадочно восстанавливал в памяти всё, что когда-то казалось случайным и незначительным: отдельные слова, непонятные в то время намёки, интонации, распоряжения — всё, с чем приходилось ему сталкиваться по службе и в личных беседах.
Он вспомнил и тот случай, который тогда постарался забыть. Было так: до ночи он засиделся за работой, нужной наркому, с бумагами в руках вошёл в кабинет и увидел стоящих рядом наркома и начальника главка Александровского. Александровский как будто обрадовался его приходу, и нарком встретил скупой, но приветливой улыбкой, он ждал его. Начальник главка был возбуждён и, видимо доверяя Ивану Петровичу и не чувствуя надобности прерывать разговор, досказал наркому нечто такое, от чего Иван Петрович похолодел: о Сталине он сказал так, как Иван Петрович не позволил бы себе даже думать! А начальник главка сказал вслух, без видимого душевного усилия, и в том, что он сказал, было явное неодобрение тому, о чём распорядился Сталин.
Нарком предупреждающе взглянул на возбуждённого Александровского, и разговор о Сталине осёкся. Взгляд наркома, остановивший Александровского, был едва заметен, но Иван Петрович этот взгляд увидел. И уже не столько сам разговор, не то, что эти два известных и близких ему по работе человека говорили о Сталине так, как будто Сталин был лишь одним из должностных лиц в партии и они, в чём-то не соглашаясь с ним, были в силе и вправе не только его критиковать, но и сменить, — не столько сам разговор, сколько предупреждающий взгляд наркома смял Ивану Петровичу душу. Он понял, что нарком, при всём расположении к нему, всё-таки не доверял ему того, что доверено было Александровскому.
Нарком, видимо, понял состояние Ивана Петровича, он постарался снять возникший холодок отчуждения. Как бы показывая, что он продолжает прерванный разговор, он негромко сказал:
— Политика — вещь жестокая… — И, помолчав, добавил: — Не мои слова. Это сказал Сталин… — Он внимательно смотрел, как будто хотел понять настоящее отношение Ивана Петровича к тому, что сказал Сталин, и к самому Сталину, но Иван Петрович не ответил.
Обиду со временем он пережил и постарался забыть то, чему стал случайным свидетелем, но теперь он как бы заново всё слышал и всё яснее понимал, что нарком не одобрял многое из того, что шло от Сталина. Может быть, — об этом он теперь догадывался, — нарком думал о том, что на месте Сталина должен быть кто-то другой. Может быть, так думал и не один его нарком. И Сталин, наверное, об этом знал…
Обнажённая память оглушила Ивана Петровича. Его страшило то, что если он всё поймёт так, если у него сложится такое отношение к тому, что случилось, то это отношение может перейти в убеждение. А убеждение — это он знал по себе — сила, которая не уступает даже смерти.
«И всё-таки жизнь не вся в том, что случилось, — думал он. — Есть другое, чем страна живёт! Есть Магнитка, Комсомольск, Днепрогэс. Есть Стаханов. Есть Чкалов. Есть хлеб. Есть вера в страну, в свои силы, в общую нашу цель! Когда Сталин говорил: «Самый ценный на свете капитал — люди…» — я прятал лицо в репродуктор, не мог удержать слёз восторга, слушая одобрительный гул оваций, потому что Сталин говорил то, что думал я, рядовой нашей партии. Когда Сталин говорил: «Жить стало лучше…» — я радовался и радовалась страна, потому что Сталин говорил то, что чувствовали все. Это действительно так. Это есть, и это сильнее всего другого. Сильнее ошибок. Сильнее того, что испытали строители Магнитки и Комсомольска. Потому что всё это — результат общего героизма и жертв. За великими победами всегда тянется след горестных утрат. Если ты идёшь, — думал Иван Петрович, — если цель впереди и каждый шаг приближает тебя к цели, если ты идёшь и знаешь, что История и Время никогда не возвратят тебя к прошлому, надо ли оглядываться и запоминать то, что осталось позади? Не легче ли идти и смотреть только вперёд?»
Иван Петрович хотел прошлое оставить прошлому.
«Но — нарком! — И снова вспыхивали беспощадные лампы памяти. — Нарком — не прошлое». И кто-то, перекрывая железный грохот поезда, кричал ему в самое сердце: «Наркома ты не забудешь! Даже если захочешь забыть…»
Иван Петрович сбросил с головы пиджак, достал из кармана платок, как полотенцем, вытер лоб, шею, руки.
Не открывая глаз, он лежал на спине, вслушивался в железный перестук вагонных колёс. Мозг его был опустошён. Он уже не думал ни о наркоме, ни об опасности, которая, наверное, прошла где-то рядом, ни о жестокости, ни о справедливости. Он думал только об одном: как он, большевик, будет жить, как будет работать, убеждать людей, требовать от них сил, а случись война — и жизни, если пошатнётся его вера в Сталина?! Можно ли вообще жить без веры в того, чей разум, воля, имя направляют жизнь его России?..