Матвей Тевелев - «Свет ты наш, Верховина…»
— Располагайте мной, — ответил я, — если могу быть чем-нибудь полезен.
В комитете задержались далеко за полночь. Мне пришлось повторить мой рассказ, теперь меня слушали несколько человек.
По совету Куртинца я должен был остаться в Мукачеве. В гостиницу он меня не отпустил, а повел ночевать к себе.
Всю ночь в кабинете Куртинца горел свет. Сквозь дрему я слышал, как глухо стучала пишущая машинка, кто-то приходил и уходил, осторожно щелкал замок входной двери. Наконец уже под самое утро я заснул, но ненадолго. Меня разбудил Куртинец. Включив свет, он протянул мне первый, еще влажный оттиск листовки с призывом стать на защиту студеницких селян, сгоняемых с их земли.
И мог ли я в ту минуту предполагать, с какой силой отзовется на этот призыв Верховина!
35
А Верховина зашумела.
В воскресенье после церковной службы священник в Студенице обратился с пасторским словом к селянам. Стоя на идущей вокруг церкви галерейке, он призывал их к покорности и терпению, обещая за это царство небесное и вечное блаженство. Перед ним на церковной лужайке под стонущим осенним ветром стояла селянская толпа; люди, понурив головы, уныло слушали пастырское слово.
— Господь бог наш, — монотонно тянул священник, — принял страдания и терпел муки за грехи людские, и нам шлет он испытании, чтобы мы страданием и терпением искупили грехи свои.
— Отче духовный, дозвольте спытать вас, — неожиданно раздался голос, и, расталкивая толпу, вперед к галерейке вышел Горуля.
Толпа шелохнулась, словно от порыва ветра. Мужчины подняли головы и насторожились, женщины плотнее запахнули свои платки и гуни, а ребятишки теснее прижались к материнским подолам.
Горуля выждал мгновение и, став вполоборота, чтобы одновременно видеть селян и священника, спросил:
— Вы тут сказали про грехи. Но какие грехи вот у этой дивчинки? — он шагнул к первому ряду селян, где стоял Федор Скрипка со своей пятилетней внучкой, и поднял ее, как перышко, над толпой. — Какие у нее грехи, люди, чтобы принимать за них испытания от господа бога? За какие грехи ее с батьком и дедом гонят с земли? Что же бог слова не скажет, отче духовный?
— Богохульник! — рявкнул на Горулю стоявший поблизости корчмарь Юрко Попша.
— Ни, я не богохульник, — мотнув головой, спокойно сказал Горуля и, не спуская с рук испуганную девочку, продолжал: — Я правды хочу… Или, может быть, у меня грехов больше, чем у Матлаха? Или я, — голос Горули захлебнулся от гнева, — я с Федором Скрипкой да со Штефаковой Оленой, а не Матлах со своими волошинцами и аграрами добиваемся, чтобы на народ фашистскую петлю накинули, як Гитлер накинул ее на всю неметчину? — Горуля подступил к Попше. — Может, то не Петро Матлах, а я, Горуля, суд подкупил и долги приписал нашим односельчанам, чтобы забрать их землю? Нет, ты скажи прямо перед народом: кто?
— Скажи! Скажи!.. — послышалось с разных сторон.
И, как туман рассеивается от солнечного тепла, так рассеялась унылая покорность, владевшая людьми всего несколько минут назад, а вместо нее поднималось из глубины души то наболевшее, гневное, что каждый таил. Да, они были грешны друг перед другом, враждовали при семейных разделах, шли в топоры из-за меж, завидовали случайному заработку соседа. Но под этой накипью, как уголь под золой, горела и не гасла жажда правды, свободы и справедливой жизни.
Толпа зашевелилась. Заговорили все сразу.
Горуля опустил на землю испуганную девочку, она бросилась к деду и вцепилась в его руку.
— Люди! — раздался голос Горули. — Вот тут нам отец духовный сказал: «Терпите, бо все должны терпеть». А что кому терпеть? Панам — их богатство, а нам — нужду, голод и неправду?
— Мы своими трудами нажили! — крикнула из толпы Матлачиха.
— Может, поменяемся? — спросил у нее Федор Скрипка. — Чтоб не так тяжело было, я тебе пустое брюхо, оно — ух! — какое легкое! А ты мне малость грошей и свою тенгерицу.
— Надорвешься!
— Ничего, мне соседи подмогут.
Пронесся смешок, но Горуля прервал его.
— Ну что же, добрые люди, — спросил он, — может, потерпим, подождем до поры, пока Матлах всех с земли не сгонит, пока лютый не скосит?
И вдруг из толпы вырвался одинокий, надрывный голос Олены:
— Хлеба-а-а!
Кто крикнул, Горуля не разглядел, но он подхватил:
— Да, хлеба! Работы! И чтобы правда стояла! Чтобы фашизму дороги не было! Люди, в Мукачево идем! Мы будем не одни, вся Верховина пойдет! — И над толпой взметнулись и рассыпались брошенные Горулей листовки.
— В Мукачево!
— В Мукачево-о-о-о!
К вечеру во всех соседних селах, а за ними и в других уже знали, что из Студеницы люди поднимаются в голодный поход на Мукачево. И когда на рассвете двести студеницких крестьян с Ильком Горулей во главе подошли к соседнему селу, их уже ждала там другая колонна с алыми полотнищами, на которых еще не подсохли надписи: «Не трогать землю студеницких!», «Гэть фашизм!», «Хлеба голодным!» Колонны слились в одну и двинулись дальше.
День выдался ясный. Скупо грело осеннее солнце. Умытые дождями горные леса были тронуты ржавчиной, и тени гонимых ветром облаков быстро скользили одна за другой. Мужчины шли в серяках, с котомками и посошками. У хлопцев на отворотах курток были нашиты алые сердечки. Женщины месили дорожную грязь посиневшими от холода ногами, неся на плечах постолы или тяжелые полусапожки. В колонне было немало детей; уставших брали на руки поочередно отцы, матери и просто соседи, и хотя большинство ребятишек не понимало, куда и зачем они идут, лица их были так же строги и сосредоточенны, как у взрослых.
Рядом с Горулей шагал Семен Рущак, ведя за руку дочку свою Калинку. Девочка, семеня босыми ножками, едва поспевала за отцом и, глядя на щелкающий от ветра красный флаг, который нес впереди плечистый лесоруб из Заречья, пугливо щурила глаза при каждом хлопке.
На перекрестках колонну встречали все новые и новые группы селян. И колонна принимала их, как река принимает свои притоки, становясь все шире и полноводнее. К полудню по дороге уже шагало несколько тысяч, а впереди было еще много перекрестков и сел. Прошел слух, что из других горных округов тоже движутся на Мукачево колонны голодного похода.
В некоторых селах задерживались. Стихийно возникали митинги. Потом строились и снова шли, и Горуля, оборачиваясь, уже не мог разглядеть конца колонны.
На ночлег остановились километрах в пяти от большого села. Загорелись костры. Вечеряли молча, словно стесняясь друг друга. Торопливо съедали две-три захваченные из дому картофелины. У иных и этого не было. Потом, уложив спать детей, прикорнули возле костров женщины, а мужчины сидели еще долго, курили и, глядя на ночь, изредка перебрасывались короткими фразами.
Посреди ночи Горулю разбудили. Он быстро поднялся и увидел присевшего у костра человека в черном широком пальто и сдвинутой на затылок шляпе. Горуля спросонья не узнал его сразу, но, всмотревшись, обрадовался:
— Эге! Товарищу Куртинец! Олексо!
— Доброго здоровья, Ильку.
— Что так в ночи?
— По поручению краевого комитета.
— Вот добре, — сказал Горуля, — а то, знаешь, — и кивнул в сторону костров, — войско!
— Сколько идет? — спросил Куртинец.
— Не считал, — пожал плечами Горуля, — думаю, тысяч десять, а то, может, и все двенадцать.
Куртинец встал, окинул взглядом длинную вереницу огней и снова сел.
— Хорошо поднялись!.. Я листовки привез.
— Как добирался? — заботливо спросил Горуля.
— До Свалявы на авто, а оттуда лошадьми.
— Не рискованно одному?
— А я не один, — сказал Куртинец, — со мною товарищи.
— Так лучше, — произнес Горуля и, помолчав, осторожно спросил: — Ну, а як там мой Иванко? Все еще у тебя в Мукачеве?
— Нет, уехал.
— Куда?
— Сюда, к вам.
Горуля забеспокоился:
— Не было его тут.
— Плохо, значит, смотришь. Лучше надо смотреть, — и Куртинец засмеялся.
Горуля недоуменно поглядел на смеющегося Куртинца, затем поднялся и оглянулся.
— Я шагнул к нему.
— Иванку!.. Человече!..
Мы обнялись и расцеловались.
— Вот теперь ты пришел, — шептал Горуля. — Теперь уж пришел… Ох, и заждался я тебя!..
Он взял меня, как бывало в детстве, за плечи и повернул в сторону дороги:
— Видишь, сколько нас?..
Бесконечная вереница костров уходила вдаль, отгоняя холодную темень осенней ночи. Сотни, тысячи людей лежали и сидели у огня. Народ был в походе, и какой-то грозной силой веяло от этих костров, пылающих по обеим сторонам дороги. И мне казалось, что те же огни освещали в детстве моем поляну близ Студеницы, когда мать, держа меня за руку, вышла на круг перед громадой и произнесла: «Я Белинцова Мария. Воля моя — быть с Украиной-матерью нашей на веки вечные» и громада отозвалась: «Да будет!»