Владимир Корнилов - Семигорье
Иван Петрович уже понял суть и возможные последствия того, что замыслил семигорский голова. Он смотрел на впалую грудь Ивана Митрофановича, худоба которого угадывалась даже под свободной, застёгнутой на все пуговицы рубашкой, и, охваченный первыми непосредственными, недобрыми чувствами, думал: «Жук, ну и жук! А умён. Умён, семигорский мужичок! Тянет, как занузданную лошадь: поди-ка вот сюда, да постой-ка тут на виду, да покусай удила! Не хочу я быть лошадью, дорогой Иван Митрофанович, ни взнузданной, ни дикой! Надо мной и над тобой один закон, и на мне ты закон не объедешь. Жук. Ну, жук!..
— А почему, собственно, жук? — дал обратный ход своим мыслям Иван Петрович. — У него своя забота. Он её не скрывает. В этой заботе — его жизнь. Нащупал благо, старается это благо использовать. Не для себя — для села, для колхоза. А что село само по себе? Такая же частица России, как наш посёлок. Благо, которое Обухов разыскал, — общее благо!..
А шею мне намылят! Если соглашусь, намылят… Как он сказал? «Живое дело надо решать по-живому…» Как будто есть мёртвое дело! Мёртвого нет, а вот буквоедство, от которого живое дело гибнет, есть. Надо думать, этот Иван Митрофанович — тёртый калач и на себе не то ещё испытал! Испытал, мне говорили, что испытал. А голову и руки не спрятал под панцирь, как черепаха. Опять пробивает… Мёртвое — живое… А что значит решать по-живому? В обход закона?.. Нет, не о том. Он идёт от реального, от того, что есть, и от того, что надо. То и другое, он видит, сошлось. Всё остальное для него существенного значения не имеет. А для меня?»
В наркомате дела решались отвлечённее. В миллионах кубов — лес. Лошади — в тысячах. Тракторы — в сотнях. Цифры соотносились с цифрами. И хотя за каждой цифрой стояло реальное, нужное государству и народу дело, всё же знак на бумаге легко было перечеркнуть, на место перечёркнутого поставить новый. А здесь? Здесь у каждой цифры — лицо, судьба, знакомый тебе живой человек. Ты изменяешь цифру и знаешь, как, переставленная тобой, она завтра отразится на судьбе конюха Василия, шофёра Перескокова, преподавателя Скаруцкого. Здесь каждая цифра имеет живое лицо!..
Иван Митрофанович не выдержал затянувшегося молчания, вместе с табуретом придвинулся ближе к столу, с доверительностью близкого человека заговорил:
— Хочу вот что сказать, Иван Петрович. Я понимаю трудность вашего раздумья. Только вчера говорил в райкоме с товарищем Симанковым. Дело он понимает, одобряет. Слово его, понятно, много весит, и плечи у него, как говорится, широкие. Но… ответственность за такое дело он на себя не берёт. Он прямо предупредил и велел вам сказать про то. Вы хозяин запасных киловатт. Вашим решением должно всё состояться. Шаг, прямо скажу, рискованный, но человечный — за короткий срок мы продвинемся вперёд в условиях нашей жизни. Восемьдесят дворов и четыре фермы получат свет, свет Ильича. А что это значит — вы, как большевик, понимаете.
— Мы всей артелью будем вас защищать, но наперёд сами подумайте. Вам худого не хочу, но добра своему селу желаю. И это для меня сильнее, чем всё другое. Ежели б я мог взять ответственность на себя, я бы взял. Но отвечать вам. Вам и решать…
Иван Петрович потянулся за чайником, налил себе чаю, хлебнул, чай был слишком крут, он поставил чашку на стол. Он понимал, на какую горячую точку поставил его Обухов.
Если бы Иван Митрофанович избрал другой ход разговора, обошёл бы острые углы задуманного им дела и освещение села электричеством представил как некую сокрытую от прочих сделку, обоюдовыгодную для колхоза и техникума, Иван Петрович спокойно и твёрдо отказал бы голове семигорской власти. Его не остановило бы то, что, не уважив просьбы семигорцев, он создал бы себе и строительству много новых, едва ли одолимых хозяйственных трудностей. Наверное, не только хозяйственных.
Но Иван Митрофанович разговаривал с ним на пределе откровенности. И то, что оба они понимали возможность этого действительно нужного для многих людей дела, понимали и щекотливость его, и возможные для Ивана Петровича последствия — весьма неприятные, если кто-то задумает дать его действиям строго принципиальную оценку без вхождения в суть содеянного, — всё это вместе взятое задержало обычно стремительный ход мыслей Ивана Петровича. Он не высказал того, что уже готов был высказать, что в таких случаях высказывал всегда, и теперь обдумывал честную просьбу Ивана Митрофановича.
В том, что предлагал Иван Митрофанович, государственные интересы не затрагивались. Суть была в другом: достанет ли у Ивана Петровича силы взять на себя ответственность и решить дело не по форме, а по существу. Именно на эту горячую точку поставил его Иван Митрофанович, и в этом был виден корень вопроса.
«Решать мне, — думал он. — Мне отвечать. Это ясно как день. Но, в конце концов, общая польза и радость многих людей, наверное, стоят моего беспокойства!..»
Иван Петрович взял чашку, глотнул уже остывшего чая, сказал, хмурясь на свою доброту:
— Я попрошу инженера проверить ваши расчёты. Если резерв действительно есть, мы его отдадим. Но заметьте: нам предстоит ещё строить!
— Иван Петрович! Убедиться, понятно, надо. Но мы, как муравьи, всё облазили. И с инженером вашим толковали. У вас останется в запасе сверх всего ещё четыре киловатта. С лихвой на будущее, по крайности, на ближайшее будущее!
Глубоко запавшие глаза Ивана Митрофановича излучали тепло и свет. Иван Петрович, чувствуя это, подобревший, думал: «А всё-таки жук ты, Иван Митрофанович. Жук! Уж коли облюбуешь, дереву не устоять!..»
Всем троим было ясно, что дело завершилось согласием.
Завхоз Маликов, всё долгое время разговора сидевший молча и с опущенной головой, оживился.
— Может, по такому случаю за бутылочкой сбегать? — спросил он. Маликов старательно удерживал взгляд на подбородке Ивана Петровича и почёсывал щёку. — У меня есть припасённая…
— Оставьте свои замашки, Маликов! — рассердился Иван Петрович и в раздражении передвинул кружку.
Вислый нос завхоза уныло понюхал верхнюю губу. Маликов вздохнул, сказал, несогласно качая головой:
— Говорили мне, что вы не потребляете. А зря! Дела вам трудно будет улаживать, Иван Петрович! За бутылочкой-то оно душевнее. Добреют люди. Всё самоходом ладится!..
— Нет уж, увольте от такого самохода… И делу, и горю ясная голова нужна!
— А что, горе какое у вас, Иван Петрович? — с осторожным участием спросил Обухов.
— Горе? У меня?.. Нет, — сказал Иван Петрович и подумал: «Чёрт, как чувствуют люди!..»
Сквозь очки он настороженно смотрел на Ивана Митрофановича и по внимательному, нарочито спокойному взгляду его умных глаз понял, что семигорский голова ведает про его душевную встревоженность. Ведает, и — только сейчас это дошло до Ивана Петровича — поздний его приход к нему в дом вызван не только тем делом, о котором сейчас они говорили. Обухов, видно, знал, что идти к Ивану Петровичу без дела, с простым желанием проведать его в тоскливом одиночестве, бесполезно.
Он всё ещё смотрел на Ивана Петровича внимательно, но без той жалости, которую Иван Петрович не переносил, и, как будто примиряя всё, что было между ними, рассудительно сказал:
— Уладится и без вина.
Иван Петрович понял, что это «уладится» относится не только к делу, которое сейчас у них было, но и к тому деликатному душевному делу, о котором все трое знали, но не говорили.
— Алёшка — парень разумный, — сказал Обухов, — знаю, наши места ему полюбились. Говорил, ни на какие столицы не поменяю…
Иван Петрович понял, что Обухов старается его ободрить, но слова об Алёшке его расстроили. Он неловко и шумно поднялся, прекращая трудный для себя разговор, спросил грубовато:
— От чая почему отказались?
— За делом не до чаю, улыбнулся Иван Митрофанович. — Засиделись, гляжу. Я думаю, всё уладится, — повторил он, как будто вложил в Ивана Петровича свою спокойную веру. — Не посетуете, ежели загляну ещё разок?..
— Милости прошу! — Иван Петрович хотел сказать эти слова с привычной суховатой иронией, а сказал неожиданно тепло. — Заходите!..
Он проводил гостей, задул керосинку. На столе увидел три кружки. Кружки стояли вокруг хлеба и блюдечка с сахаром, как в былые времена, и оттого, что две из них были наполнены чаем и нетронуты, защемило сердце.
Иван Петрович хотел прибрать на столе, но раздумал. Умылся, растёр лицо полотенцем, запер дверь и пошёл в комнату, чувствуя, что сегодня предстоит ему бессонная ночь.
2Иван Петрович — в который раз! — скинув простыню, поднимался с кровати, шлёпая босыми ногами по полу, шёл в кухню, медленными глотками пил прямо из чайника воду, бродил по дому, прислонялся лбом к стеклу, пытаясь в ночи разглядеть успокоительные звёзды, ложился, и всё начиналось сначала: наваливались неотвязные думы, он ворочался, вздыхал, чёртом поминал Ивана Митрофановича, разбередившего своим неосторожным участием больные места души. Поняв окончательно, что в эту ночь ему не заснуть, он повернулся на спину, лёг повыше на подушку и с покорностью пленного отдал себя на милость бессонницы.