Михаил Соколов - Искры
— Так ты можешь и с шахты повернуть куда-нибудь, будешь скакать с места на место, — сказала она с упреком.
— Отсюда некуда скакать, сестра! — тем же виноватым голосом проговорил Леон. — Выгонят, тогда дело другое.
Леон успел вдоволь наговориться с Варей, у него смежило глаза, но ему хотелось дождаться зятя, и он не ложился, да и в казарме, в холостяцкой половине, был такой шум, что свежему человеку не скоро бы удалось уснуть.
Часов около девяти дверь тихо отворилась, и в комнату скорее втиснулся, чем вошел, Чургин. Леон, читавший журнал «Нива», обернулся, пристально посмотрел на него. До пояса мокрый, в больших сапогах, с лампой-бахмутцой в руке, он стоял, как великан, головой касаясь притолоки дверей, а на его широких брезентовых шароварах блестели мелкие частицы угля. Леон заметил, что зять похудел, скулы его резко обозначились, нос изогнулся по-орлиному, но голубые глаза попрежнему смотрели ясно, и было в них, глазах этих, в этой просторной черной одежде, в том, как он стоял, прямой, суровый, что-то сильное и неистощимое. «Да, немного ходит таких по земле! После него и чертополох не подымется», — подумал Леон.
— А-а, да ты тут с гостями? — тихо промолвил Чургин и устало улыбнулся. — А я только сегодня вспоминал о Кундрючевке, о тебе. Вот привязали, думаю, парня! Ну, молодец, брат, что решился.
— А тебя где это привязали до девяти часов? — шутливо спросила Варя. — Вот, Лева, полюбуйся им: с пяти часов утра на пирожке с огурцом. Пропасть можно от работы такой.
Чургин поставил лампу за печку, достал карманные часы и сверил их с будильником. Карманные показывали без четверти девять, а будильник — восемь.
— Во-первых, милая, не до девяти, а до восьми по твоим часам, а во-вторых, не на одном пирожке, а на четырех. — Он завел будильник, поставил стрелку по своим часам. — Ну, а теперь будем считать, что я дома уже сорок пять минут.
— Считай, считай, может начальство упряжку лишнюю присчитает.
Чургин умылся, переоделся за пологом и умиленно заглянул в люльку.
— Не захотел отца ждать, красный перчик? — тронул он одеяльце, но Варя прогнала его от люльки, чтобы не разбудил малыша. — Ну, здоров, брат, теперь руки чистые, — подошел он к Леону. — Как же это ты решился? А я тут лебедку делаю специально, чтобы поднять тебя на-гора из хутора.
Варя гремела тарелками, накрывая на стол. Отдав Чургину привезенное Леоном письмо, она, как бы между прочим, сказала:
— А ты спроси, как он «решился» и куда направлялся. Ехал к нам, а попал к Оксане.
Чургин улыбнулся и стал читать письмо, которое Лука Матвеич передал через Оксану.
Лука Матвеич писал:
«Кажется, я устроился пока сносно. Живем значительно лучше, гуляем, готовим уроки с молодыми. Купил интересные книги и сам от них молодею и набираюсь сил. Как ваша жизнь? Занимаешься ли самообразованием? Рекомендую почитать Левитского в „Русских ведомостях“, статью И. Т-на в „Новом слове“. Подробнее поговорим позже. Учи людей и учись прежде всего сам. Это главное».
— Стреляный воробей, — с удовольствием проговорил Чургин и, что-то записав в книжечку, бросил письмо в печь.
— Видать, хороший знакомый, что ты так с письмом? — спросил Леон.
— Очень хороший знакомый, брат, — серьезно ответил Чургин.
Варя хотела сказать немного ясней:
— Это самый настоящий… — но Чургин холодно посмотрел на нее и повел расспросы о хуторе.
Леону не понравилось это. «Нехорошее письмо, что ли, что они так переглядываются?» — подумал он.
За столом Леон рассказал о всех событиях в Кундрючевке, о побоях, нанесенных Загорулькиным Игнату Сысоичу, и наконец заговорил о том, о чем только своим и можно было сказать:
— …Ну, я хотел расквитаться с Загорулькой за все, да не нашел его. Тогда мы со Степаном запалили сарай и амбар. Амбар не загорелся… Когда прибежали к ветряку, чуть не попались, — человек какой-то наскочил. Оказался Семка, работник. Так он сам полотно на крыльях запалил, молодец.
— Тушили дружно?
— Так, чтоб свое не загорелось. Многие потихоньку хвалили: мол, хорошо сделал кто-то, а кто — поди узнай. Но Яшка, кажется, знает. Так и сказал: «Чепуха. Лобогрейка, сеялка, сарай, ветряк — на полтыщи, не больше. Я б таким поджигателям заднее место набил за то, что не умеют палить…» Видал такого сына?
— Он пишет Оксане?
— Два письма прислал. За ней там Виталий Овсянников увивается здорово. Спорит все с Ульяной Владимировной, а Оксана называет его домашним революционером. Что это за люди? Она толковала — мол, это политики, против царя идут.
Чургин улыбнулся:
— Потом побеседуем. Против царя — правильно… Но из Овсянникова революционера не получится, мне… — хотел он сказать «Лука», но сказал: — Оксана рассказывала о нем. Горяч слишком и не туда смотрит. Конечно, и попа из него не получится, это бесспорно.
Проснулся Чургин-маленький. Чургин-большой подошел к люльке, нежно заговорил:
— А-а, не желаем мокрым лежать? А еще шахтер! Ай-я-яй… Мать, — стал он будить жену, прикорнувшую на кровати.
Варя торопливо встала.
— И не спала, кажется, а не слыхала. Давно проснулся?
— Желторотые мамаши всегда так: и не спят, и не слышат… Дай сухую пеленку.
Пока Варя кормила малыша, Чургин привел люльку в порядок: разостлал чистую пеленку, взбил подушку. В это время пришли два человека. Один из них, в шляпе, в пенсне и черном осеннем пальто с бархатным воротником, был доктор Симелов, второй, в теплой тужурке, в сапогах и картузе, — шахтер Семен Борзых.
Чургин познакомил с ними Леона, взял с полки том Пушкина и сказал Леону:
— Почитай-ка, а мы потолкуем о наших делах.
Леон взял книжку и сел к лампе. Через минуту до него донесся приглушенный голос Чургина:
— Лука приобрел новую литературу и пишет, что дело у него идет на подъем: собираются, читают. Советует и нам почитать народнические выдумки Левитского и статью Ульянова.
«О чем это они?» подумал Леон и, не поняв ничего из разговора Чургина с гостями, стал читать «Евгения Онегина». Услышав во время чтения слова: «народники», «кружок шахтеров», «арифметика», «русский язык», он решил, что речь идет об открытии на шахте народной школы.
Когда гости ушли, Варя постелила на полу, рядом с печкой, тюфяк, положила две подушки, одеяло, и Чургин с Леоном легли спать.
— Что это за люди были? Это самые и есть шахтеры? — спросил Леон тихо.
— Один — шахтер, другой — из моих городских знакомых. Слышал наш разговор?
— Немного, но почти ничего не понял. Чудное какое-то слово «народники». Что за люди?
— Народники? Были такие, хотели мужика просветить и против властей поднять. Не туда смотрели, не там искали, не так думали…
— Не понимаю.
— Тогда слушай, брат… — И Чургин стал тихо рассказывать Леону о народниках…
Печка горела жарко. От раскаленной плиты беленый дощатый потолок казался лилово-розовым, и от этого в комнате стоял приятный, успокаивающий полумрак.
А под утро Чургин на носках ходил по комнате и одевался на работу.
Несколько дней Леон ничего не делал. Он бывал на шахте, присматривался к ее сооружениям, к людям, к их работе и ничего не находил для себя подходящего. И тут у него явилось сомнение: а сможет ли он вообще что-либо делать на шахте? Кому он нужен здесь, среди этих чужих, незнакомых ему людей? Кто захочет учить его шахтерскому делу?
С этими беспокойными думами возвращался он как-то домой.
День выдался пасмурный, но морозный. На улицах было безлюдно, сверху, из серой мглы, медленно опускались на землю пушистые снежинки.
Леон шел по поселку Растащиловке и мельком рассматривал редких встречных рабочих. Промокшие в шахте и черные от угля, одетые в жалкие, нищенские лохмотья, они почти бежали, торопливо перебирая обутыми в чуни ногами, спотыкались о кочки, и на них гремела обледеневшая одежда. У каждого из них в руках или на шее болталась лампа-бахмутка, некоторые несли подмышкой кусок угля или обрезок рудничной крепи. Ни с кем не задерживаясь, не разговаривая, они еще издали сворачивали к своим землянкам и быстро-исчезали в них, как суслики в норах.
Леону хотелось зайти в эти землянки, взглянуть: можно ли в них согреться и высушить одежду. Многие дворы были без ворот, в окнах многих домишек вместо стекол торчали серые и красные подушки. Ни в одном дворе не было видно ни курицы, ни поросенка, даже собаки не попадались на глаза.
И Леона охватила тоска. Жалко и обидно было смотреть на людей, на их захудалые жилища, и ему опять вспомнились распространенные слова: «Шахтер — это последний человек».
Завтра, быть может, и он станет таким шахтером.
Он ускорил шаг, стараясь больше не смотреть ни на поселок, ни на его обитателей. А когда поднял голову, перед ним была угрюмая, пустынная степь, уходившая в хмурые осенние дали. Вся она была покрыта рудничными буграми, испещрена выемками и железнодорожными насыпями, и только редкие зеленые полоски озими да маячившие кое-где небольшие скирды напоминали, что и здесь ходили пахари и сеяли зерно.