Два моих крыла - Любовь Георгиевна Заворотчева
— Пари, что ли? — от удивления я даже присела на табурет. Я ведь и забыла тот давнишний разговор, и свое предложение насчет пари, и быстрый взмах руки, рассекший воздух вместо крепкого пожатия рук.
— Вот этот пари и есть. Зотей как в Секисовку отправился со всем своим стадом, так наказывал мне: ежели ты приедешь, так чтоб туда обязательно побывала.
Вскоре Дуня убежала на вечернюю смену. Уже включили для дойки мотор, над деревней повис равномерный, ноющий звук. Я уже знала, что телятам на кормокухне делают смесь, которую по шлангу наливают в бачки, а уж оттуда Дуня с товарками разносят в ведрах это пойло. С собой Дуня прихватила две баночки майонеза, а не одну, как собиралась сперва.
— Втору-то отдам кормачу. Ну, который смесь теперь нам делат. Он мужик ничего. Даже полишку мне который раз наливат. А телята знашь как пьют! У! Привесику, привесику надо. Мясцо вам растим. Че твой манаэст! Его же ложкой хлебать не станешь. В его мясом макать хорошо.
«Вот тебе и пари», — думала я, когда ушла Дуня. Крепок дед Зотей оказался на слово.
Дед Зотей всей Секисовке был родня. У него одних только парней родилось восемь. Да семь девок. Через них постепенно и породнился со всеми. Тут и сватьи со сватовьями, кумовья с кумами, да братья с сестрами самого Зотея, их дети, внуки, девери да золовки… Характер у Зотея легкий, открытый, без загадок. Однако же не пустозвон какой.
— Эх, грамотешки бы мне! — говаривал он не раз. — Я бы спихнул нашего дирехтура. Не-не. Не из-за ревности к должности. Не подумай. Я бы с рыском пожил, с кспериментом. Сманил бы в деревню анжинеров, чтоб они мне тут механизацию настроили, дороги, как в кине показывают, — плитами. Там, за Секисовкой, ключ горячий бил. Долго. Потом заилился, как железом зарос. Мы туда еще деда своего водили ноги в ключе этом держать. Тожно же под землей море, нет, океян горячей воды. Вот Витька у меня на севера уехал нефть искать, бурыльщиком стал, ерунда он досадная, шлялка беспокойная. Но, язви тя в душу, припал к северам. До медали доробился. Вот я бы его притянул сюда — верти дырку в земле, подавай сюды горячую воду! Купайтесь, мужики-бабы, в бассейне! А ишшо бы огород под колпаком бы держал зимой. И цветы. Эх, сколь бы я цветов поразвел…
Ефрем Калачев, подсев однажды к нам, ехидно ухмыльнулся и отравил нам весь разговор.
— Вот. Угорела модница в нетопленой горнице! Цветы да фасады тебе разукрашивать. Люди — те думают об еде, а ты все цветами бредишь.
— А ты че сюды присел, Калачев? — нахохлился дед Зотей. — Ты ковер купил, на пол его положил, а в горницу и не заходишь. Ты каки цветы на том ковре запрятал!
— Я че? У тебя деньги-те займовал на него? Сам купил. Че хочу, то и ворочу.
Я сидела, слушала их перепалку и видела этот ковер. Говорят, существуют в наших городских квартирах диванные комнаты, которые застилают коврами, чтобы редким гостям все это лишний раз напомнило о достатке хозяев. А вот Калачевы завешали свою горницу коврами совсем не для чужого глаза. Это было их добро, которое они любовно выбивали, чистили, берегли. Ковер в горнице был отогнут почти наполовину, чтобы можно было пройти к окну. Если к празднику и разгибали его во всю великолепную ширину, то застилали сверху серой марлей, чтобы и пылинка не села. Они холили вещи, как детей. Однажды в их кухне появилась японская болонка, купленная за большие деньги в Тюмени. Это была веселая собачонка. Ей предстояло удесятерить в самом ближайшем будущем сумму, которая была затрачена на ее покупку. Калачев лично выгуливал ее на поводке у озерка, носил на руках в ненастную погоду, она была как свинья, корова или гусыня, которых надо было беречь и ухаживать за ними, чтобы не «прогореть», не просчитаться. Болонка выросла. И Калачев с тревожным смешком жаловался мне, что вот пора вроде к кобельку, а она все без беспокойства. Уж он ей и мясца сырого, и яичка всмятку, а она — ни в какую. Наконец повез он болонку в райцентр к ветеринару. И обнаружилось, что в кудрях этих длинных прячется не она, а он. Калачев тут же завернул на рынок и взял на десятку больше, чем стоил ему этот веселый кобелек.
— Хоть и сожрал немало, однако ж я шерсти собачьей порядком начесала, — пытаясь растянуть морщины на губах в улыбку, говорила Грапка. — У меня носки связаны есть, — предлагала она, протягивая эти носки. А мне казалось, что держит она в своих почерневших узловатых пальцах саму веселую собачку.
— Ты, Калачев, с бабой своей живодер и живоглот, — говорил как-то дед Зотей, клоня очередную беседу к развязке. — Ты гуся с пяти рублей за штуку догнал до двадцати, а где и до четвертной. Ты природу ксплуатируешь. Гусь, он куда как от природы, это тебе не утка, которой еды надо прорву. Ты утку не дёржишь, тебе тут выгоды мало.
— Ты че ко мне под кожу лезешь? Ишшо ни один гусь не залеживался. Не к тебе же идут. А ко мне. С пожалустом ишшо, окромя денег-то.
— Тьфу! — дед Зотей решительно поднялся и зашагал домой. Со стороны можно было подумать, что вот сошлись два старичка для мирной вечерней беседы. С улыбкой вроде, с размахами неторопливыми. Потом уходят, как раскланиваются, сперва один, потом другой. А это сперва дед Зотей плевал в сторону Ефрема, потом — Ефрем в сторону уходившего Зотея.
— И не надоедает вам, дед Зотей, пикироваться с ним? — подзуживала я Зотея, сидя с ним на завалинке Дуниного дома.
— Ты туману не напущай, — обиделся Зотей за непонятное словечко. — Обидно мне: совхоз-от «Озерный», поди-кось. При о-зе-рах! А с ентих озер никакой пользы. Не по-хозяйски. Этот живоглот, Ефрем-от, его бы воля,