Два моих крыла - Любовь Георгиевна Заворотчева
Поди теперь ищи басурмана, который нам эти скулы надежно пришлепнул!
— Ты не расстраивайся, — говорила мне Дуня, — нас не сломаешь и не согнешь. Пока толстый усыхает, тонкий скончается! — И хохотала оглушительно, хлопая себя по широченным бедрам. — Эко место бог дал! Сколь бы робят нарожала, ежели бы не война! — И отходила от зеркала, заново и туго повязывая платок.
Мне майонез не жалко было возить в деревню. Только как же это так, думала я, всю жизнь деревенские, ставшие горожанами, облизываясь, вспоминали о блинах со сметаной, которую хоть ножом режь, о яйцах с ярко-красным глазком — словом, о натуральной деревенской еде, а теперь все это куда-то подевалось, даже яйца стала возить Дуне.
Пока она выкладывала мои городские гостинцы, я успела в перине утонуть.
— Слышь, Дуня, а куда у вас все-таки сметана-то девается? Все же многие коров держат.
— Да где же многие. Из наших секисовских мало кто. На что им? Робята все по городам, а сами малым обходятся, свинью бы продержать. Старые, чтоб сызнова хозяйство заводить. Чего тебе эта сметана покою сколь время не дает? — заглянула она в горницу.
— Да нет же, не столько она, сколько вообще, — невразумительно ответила я, и сама толком не понимая, как же приступить к этой неясной картине, когда всякие там заменители уже и в деревню просочились полноправно и даже завоевали симпатии. А куда же все нормальное девается?
— Дунь, — кричу я ей за загородку, — а масло-то у вас тут кто-нибудь бьет?
— Господи! Все молоком уходит, — возмущается она моей непонятливости. — Кому охота масло бить? Сел на машину — и в город за маслом. Молоко теперь тоже не разбежишься купить, в очередь…
— Как это — в очередь?
— Ну, записываются, кто за кем.
— Обалдеть… — тяну я.
— И на гусей к Ефрему нынче опять записываются, — проворно снимая с картофелины кожуру, информировала меня Дуня.
— Слушай, а чего гусей не держат?
— Сколь уж раз тебе говорила — наши секисовски все повдоль дороги налажены жить, вон погляди в окно, кишкой вытянули нас к району. А каки гуси у дороги? Пробовали. Дак одно расстройство. А Ефрему че — он у самого озера. Подавиться не может, холера. Другие хоть детям кормят птицу, а этот всякой копейкой налюбоваться не может.
Ефрем Калачев — фигура в деревне всем известная. Дуня о нем и словечка спокойно вымолвить не может. Даже скулы бледнеют, когда о нем говорит.
Ефрем мне сперва нравился. Обстоятельностью, всей своей чалдонской сутью и ухватистостью. Я даже зачастила было к ним, к его сухонькой и как будто переставшей стариться жене Грапе. Ходила и ходила. На лавочке сидела, на крылечке, то лук помогала перебирать, то шерсть теребить. Тут каждого незаметно, но прочно включали в работу. Забежишь на минутку, а гляди — за разговором и носки старые распустишь, или напялили тебе на руки пряжу да в клубок ее сматывают. Труда особого не затратил и поговорить поговорил. И не в тягость, и услужил. Когда часто ездишь, не замечаешь перемен в облике давно знакомых людей. Но как-то глянула я на Грапу и едва не задохнулась от своего открытия — у нее все эти годы старились только губы! Да их вообще не стало на лице. Две синие полосочки, иссеченные поперечными бороздками, глубокими, неровными. Один рот и бросался в глаза. А лицо будто вправили в черный платок, и оно желтело застывшей маской. А уж после того, как я по крестьянской привычке подошла к кадушке да напилась из ковша — привычка в деревне примелькавшаяся, — а она, Грапка эта, схватила ковшик с недопитой водой и утащила в баню, и только слышно было, как со скрипом и скрежетом она по ковшу золой швырк-швырк-шварк-шварк, словно я приползла из тифозного барака или умираю от скоротечной чахотки, тут уж я медузу эту засушенную возненавидела.
— Эко место — удивила, — хохотала Дуня, когда я ей рассказала, как Калачиха шоркала в бане ковшик. — Оне же староверы, кержаки непутевые. Это вы все позабыли в городе своем, кто откуда да кто какой родовы, а в деревне, девка, крепко в ум вросло, кто какой. От дурного семени не жди хорошего племени. Какой ихний был кулацкий уклад, такой и тянут. Но бог-от видит, видит. На том и остановились эти Калачевы. А знашь, откуль фамиль ихная?
— Ну, от калача, должно быть.
— Ак как! Ишшо в крепостном праве, сказывают, дело было. Сбежал кто-то там, в Расее, от помещика, в наши края подался. Дак споймал его прадед Ефрема и привел к помещику. Того мужика забили, ентому два калача вынесли. А в деревне, сама знашь, с уха на ухо, с угла на угол… Вот те калачевски выкормыши.
— Интересно, Дуня, откуда ты всякой всячины знаешь?
— Дак ведь, девка, по народу из края в край за человеком молва собакой бежит. Но уж все теперь. Кончаются эти Калачевы. Ни котенка, ни робенка. Пустая она, как балалайка. В девках от Калачева извела плод-от, а потом, сколь ни обжирайся, не вспухнешь.
— Дунь, а чего это дед Зотей не бежит, а? Я уж сколько у тебя, а он все не бежит. Я же привезла ему книжку про цветы.
— Осподи! Ну у того хоть ума нет, а ты-то, кориспонден, туды же! Каки ишшо цветы? Где ето он выращивать-то будет? Вот уж непутевый дак непутевый всю жизнь… Ксперимент он какой делат.
— Чего-чего?
— Да! — она махнула рукой, отвернулась от меня, явно не одобряя деда Зотея за этот эксперимент и не желая даже говорить об этом. — А ить это ты, девка, подбила его, старого, на это, ну,