Юность - Николай Иванович Кочин
— Кого возьмет? На кого польстится? Кому такое счастье привалит? — только и слышно было в улице.
Вопрос о том, пойдут ли за него, 55-летнего старика, даже не возникал. Другого, конечно, и назвали бы стариком, но только не его, ходящего при часах, кушающего вволю горчицу. Даже мужики говорили при этом:
— Самостоятельный человек, ничего не скажешь. Умеет копейку добыть. Рачительный хозяин. Потому на него бабы и вешаются.
И вот вдруг появился он в улице, на орловском рысаке, с бубенцами, сам в каракулевом пальто и с гармошкой, играющий «Невозвратное время» — очень трогательную песню. Девок это всполошило, как лесное озеро в грозу. Принарядились, нарумянились, напудрились пшеничной мукой. Ходил Пим Никонорыч по вечеринкам, по артелям, высматривал девок, поил парней самогоном, разбрасывал девкам пряники и везде осведомлялся:
— Виноват, здесь можно закурить? — хотя отроду никто в избе об этом не спрашивал.
— Сделай милость, — отвечали бабы хором, — от махорки весь век задыхаемся, горло дерет, а тут хоть немножко понюхаем благодатного духу…
Девок разглядывал Пим Никонорыч, как прейскурант читал: обстоятельно и вслух разбирал с парнями у каждой ее достоинства — рост, стати, овал лица, походку.
А выбрал он самую красивую девушку на селе, выбрал шестнадцатилетнюю Любаню, хохотушку, с пышной грудью и серебристым звонким голосом. Никто, конечно, не спрашивал о ее согласии. Мать ее бегала по улицам в неистовом восторге:
— Мою Любаню выбрал! На мою польстился.
А она выдавала ее — уже пятую дочь по счету, и все были красавицы у ней. И всех засватывали до совершеннолетия. Этих красавиц-бесприданниц брали вдовцы и старики. Солдатки и дебелые вдовы, с ума сходящие от одиночества, и те говорили без зависти:
— В сорочке Любаня родилась… Этакого сокола сцапала. Счастье ей на роду написано.
И все на селе радовались за нее.
— Ну, Любаня, слава богу, вылезла из хомута нужды. Он — самостоятельный хозяин, по себе дерево срубил. А у тебя ведь все твое состояние, вся твоя добыча при себе… Кто бы тебя взял иначе? За ним ты горюшка не будешь знать.
Все мы ходили в церковь, любовались, как венчалась Любаня в пышной вуали, с цветами и в белом подвенечном платье прежней жены Пима Никонорыча. Рьяно заливались певчие, церковь ломилась от глазеющей толпы, поп блистал лучшей ризой, и паникадило сияло вовсю, и вся церковь светилась от зажженных свеч. Все ей по-хорошему завидовали. Даже парни — и те выказывали ей доброжелательство, а перед женихом восхищение, что «сумел выследить и скрутить такую паву плешивый дьявол».
Только дурочка Агафьюшка, которой для общей потехи пьяные парни надели на голову худое ведро, на одну ногу лапоть, на другую — консервную банку, запела соло при выходе молодых из церкви:
Уж ты муж, мой муж,
Не губи меня близко к вечеру.
Загуби меня близко к полночи…
— Что ты городишь, дура! — вскрикнул дружка и пнул ее в живот. Звеня худым ржавым ведром, она перекувыркнулась и смолкла. Парни перегородили молодым дорогу и стали «продавать невесту». Жених выбросил пачку керенок и николаевок в шапку парням, не останавливаясь пошел к возкам. Белый пух пороши прикрыл мир. Сияло солнце, и все сияло: звон, веселье, ленты, кутеж, песни, суматоха.
— Какие мы сами, такие и сани, — сказала сваха, усаживая молодых в сани, убранные ковром. Девки кружились, ликовали, хлопали в ладоши, притоптывали, подпевали:
Я соскучилась, мой милый, без тебя,
Вся постелюшка простыла без тебя…
— На башку жених сколько духов налил, — объясняла сваха, — на миллион налил… Не пожалел, налил… Творец небесный!
И целых три месяца только и разговору было на селе о том, сколько Пим Никонорыч затратил на свадьбу, как угощал гостей, как щедр был с девками на девишнике и какое неожиданное выпало Любане счастье.
Ровно через три месяца пришла Любаня к нам в комбед. Мы ее не узнали. Перед нами вместо верткой, пышной и румяной девицы стояла старуха, испитая, с потухшим взглядом, в котором застыл испуг. Она бросилась Якову в ноги: «Помоги, дядя Яков!» — и принялась рыдать. В общем, из этого рыдания мы поняли, что муж ее тиранит.
— Моченьки моей нету! — рыдала она и даже не утирала слез. — Замучил он меня. Все болит, живого местечка на теле нету… Ведь каждый день ни за что, ни про что…
— А мать что?
— Известно что: чего поделаешь, дитятко, терпеть надо. Видно, доля твоя такая. И богу так угодно. Муж ведь бьет, а не чужой…
— Чего ж ты хочешь? Он тебя мучит, истязует, а ты с ним живешь. Почему ты его не бросишь?
— Не хочу отбиваться от мужа. У меня пять сестер, и, как бы с мужьями ни жили, ни одна от мужа не убегала. Убеги я — про меня дурная слава пойдет, от меня и на сестер мораль пойдет… Мама сказала — и не приходи ко мне, если мужа бросишь. Весь род опозоришь… Нет, лучше терпеть буду.
Яков от волнения закурил и сказал:
— Домостроевщина. Старорежимные порядки твой муж блюдет. Кичится богатством. Озорует, пьянствует, охальничает…
— Да это ничего бы. Да вот бьет так, что вытерпеть нельзя. Вот поглядите.
Она подняла кофту и показала грудь и руки: все было в кровоподтеках и ссадинах.
— А потайные места и показывать нечего, черным черны от побоев. Убьет он меня, чую я. Вот те крест, убьет… За последнее время еще привычку взял учить меня. Как только напьется, так и изгиляется. Насыплет мокрой соли на пол да и велит мне голыми коленками стоять… Да чтобы не пикнула, не пошатнулась… А то плеткой по рукам… Я, говорит, тебя культурно учу, не то, что другие — чуть что — и бабе в зубы. Постоишь так часа два, так коленки-то точно мертвые, а боль адская. А он только смеется. «Воззрите, говорят, на эту фараонову корову…»
Она показала коленки — все изъязвленные, распухшие, сине-бурого цвета.
— И вот ты с ним живешь? Для чего же в таком разе ты жалобу приносишь в комбед? Чего ты хочешь?
Баба всхлипнула:
— Усовестите вы его, чтобы меня поменьше бил.
Все мы, видевшие виды деревенского идиотизма, и то смутились. Яков в волнении прошелся по комнате.
— Послушает ли он меня, когда всю власть в России он «золотой ротой» называет.
— А вы его припугните. Скажите, что