Самуил Гордон - Избранное
«Все? Считаю до трех».
Я вырос в степи. Но такой тишины я еще здесь никогда не слышал.
«Гарно, гарно! Что ж, хорошо!» — вытащив из кармана авторучку, переводчик принялся нас переписывать.
Вдруг он подозвал к себе одного из стоявших поблизости полицаев, выхватил из его руки нагайку и, подойдя к богатырского роста человеку с густой белокурой бородой и светлыми глазами, снова спросил:
«Как тебя звать, говоришь?»
«Арон Исакович Иванов».
«Гм, гм… А тебя? — переводчик остановился против второго красноармейца, полоснув нагайкой в воздухе. — Ну!»
«Илья Моисеевич Петухов».
«А тебя?»
«Аврам Мордхевич Сапунков».
Прежде чем я успел встретиться с зелеными, точно плесень, глазами переводчика, я почувствовал на теле острую боль от удара нагайкой.
«Ну, а ты, ты тоже подобрал себе русскую фамилию?»
«Этот, конечно, жид», — отозвался, показав на меня, полицай и втянул продолговатую голову в плечи.
«А те кто? Не жиды?»
Переводчик снова подошел к богатырю с густой белокурой бородой, назвавшемуся Ароном Исаковичем Ивановым, и, точно глухому, прокричал в лицо:
«Юдэ?»
«Да, еврей».
«А ты тоже айн юдэ?» — подскочил он к другому.
«Да, мы евреи».
«Какие такие «мы»?»
«Мы — гейрим»[18].
«Кто?»
Полицай еще глубже втянул голову в узкие плечи и отошел в сторону — как бы ефрейтор-переводчик не излил на него свою злость за то, что не сможет объяснить, что такое «гейрим».
Когда переводчик отошел к офицеру, полицай громко выругался.
«Что вы голову морочите — вы разве юдэ?»
«А то кто же мы?»
«Кацапы».
«Нет, мы евреи».
«Евреи? Вот с вами и сделают, что с евреями», — он показал на автоматчиков, толпившихся у грузовика.
Где-то далеко в штреке блеснули огоньки и пропали, точно искры на ветру. Это исчез в темноте электровоз с вагонетками, груженными углем. Докатившийся до лавы глухой перестук рельсов поглотил тихие тоскливые удары капель, падавших с холодных скользких стен.
Шапиро чуть повысил голос:
— Прошло уже лет двенадцать-тринадцать. Чего не насмотрелся я за все эти годы! Но того, что произошло тогда в селе Добрушине, вовеки не забуду. Этого нельзя забыть. Послушайте только, в такую страшную пору, когда награждают за выдачу еврея, за убийство еврея, русские люди, волжане, выдают себя за евреев. Они, очень может быть, никогда не видели еврейского местечка, никогда не слышали, что когда-то существовало правожительство, процентные нормы, но что за объявление себя евреем ждет их пуля — это они ведь знали, как знали и русские женщины, которые вместе со своими мужьями евреями шли ко рву. Будь тогда при этом мой отец, он, несомненно, сказал бы, что они — те самые праведники, на которых держится мир, хотя новообращенных не считал за евреев. То, что они переехали с Волги к нам в крымские колхозы и объявили себя евреями, в наших глазах выглядело странно, и не потому, что они молились по русскому молитвеннику, произносили еврейские молитвы по-русски… Вы же сами понимаете, оттого, что русский человек назовет себя Ароном или Моисеем, не станет работать в субботу, прибьет к дверям дома мезузу, он еще не станет евреем, точно так же, как принимавший крещение еврей не становился русским оттого, что посещал церковь, отдыхал в воскресенье.
— Да, — согласился Зберчук.
— Разумеется, я тогда обо всем этом не думал. Но новообращенному, стоявшему возле меня, сказал: «При своем ли вы уме? Что вы делаете, люди чудны́е…» На это он мне ответил: «До войны мы считали себя евреями. Что же нам теперь, отречься, что ли?» Жить хочется каждому… И я по сей день не могу понять, как могли следователи обвинить еврея в предательстве только за то, что ему удалось выдать себя за нееврея. Если бы я умел говорить по-татарски, я, может, не вышел бы тогда из шеренги. Так поступили некоторые другие. Не думайте, что все новообращенные выдали себя за евреев… Каждому хочется жить… Дело только в том, какой ценой сохранить себе жизнь… Человек должен уметь жить, как человек, и умереть, как человек. В Севастополе я видел, как умирают люди. Опоясанный гранатами Пиня Цирлин все время стоит перед моими глазами.
Несколько минут, что переводчик задержался у машины с офицером, могли оказаться последними в моей жизни, и все же я не переставал думать о том, о чем думал всю дорогу, — не может быть, чтобы вдруг и навеки исчезло это глубокое ясное небо, яркое светлое солнце, молодой сад, что напротив… Об этом же, вероятно, думал в последний миг и Пиня Цирлин, когда бросился под танк, и девушка из Джанкоя, когда вместе со всеми стояла у открытой ямы… Девушка, тяжело раненная, нашла в себе силы вылезть из-под трупов и пробраться сквозь горы к нам в Севастополь. Звали ее Мирл. Она потом погибла, с винтовкой в руке погибла… Это уже иная смерть.
Шая внезапно замолчал и так же внезапно заговорил:
— С чем можно сравнить человека? Говорят, с деревом. Оно пробивается даже сквозь скалы. Но это все не то. Не то!.. Что было дальше? Вместе с переводчиком приблизился к нам и офицер.
«Новообращенные и караимы — не евреи! — выкрикнул переводчик. — Новообращенные и караимы, назад на свои места — марш!»
«А ты что стоишь?»
И прежде, чем я понял, к кому обратился офицер, я почувствовал сильный толчок в плечо.
«Марш назад!»
«Это не новообращенный, герр лейтенант! Он — юдэ».
«Он тоже новообращенный! — строго оборвал офицер переводчика и отослал за чем-то к машине. — По-немецки понимаете?» — спросил он меня.
«Немного».
«Вы новообращенный, понимаете?»
«Да».
«Фамилия?»
«Исай Нехемьевич Шапиро».
«Шапров, Исай Никанорович Шапров, понимаете? — И, записав что-то в своем блокноте, крикнул: — Цурюк, цурюк!»
Вместе со мной в огороженный колхозный двор вернулся еще один пленный с измененной фамилией и измененным отчеством.
После того как всех нас переписали, разбили на бригады, мы в сопровождении автоматчиков отправились на работу — убирать урожай. Остальных евреев тоже распределили по бригадам. Чтобы на нас, на «счастливцев», не наводить подозрений, они держались с нами отчужденно.
Спустя несколько дней в поле, где мы работали, приехала машина с автоматчиком. Меня с тем, у кого тоже была изменена фамилия, автоматчик отвез в районный центр, в Фрайдорф. Там мы узнали, что лейтенант герр Людвиг Зоммер отсылает нас к своим родным в Германию, мы будем там работать в его поместье.
Что сталось с остальными военнопленными, удалось ли им бежать с виноградников или погибли там — не знаю по сей день. Скорее всего — погибли. А я, как видите, остался жить, а за то, что остался жить, попал сюда.
Больше двух лет пробыли мы в поместье Зоммеров. Первое время жили сносно, но когда Зоммеры получили извещение, что их Людвиг погиб на Восточном фронте, они весь свой гнев излили на нас. Но что же нам было делать? Бежать? Куда? Здесь нас все знали. Кому могло прийти в голову, чтобы немецкий офицер прислал в Германию двух евреев и уберег их от смерти. Я вижу, и вы, кажется, не верите, что были такие немцы.
— Почему?
— А мой следователь, видите ли, не верит, не хочет верить. И все же они были. Были…
— А я и не спорю с вами, — отозвался Калмен Зберчук, — возможно, что и были такие, даже наверное были… Но я — не праотец Авраам.
— Что вы этим хотите сказать?
Зберчук задумался. Вот сидит перед ним еще один из тех, кого тот пинский старик определенно спросил бы: «Вы тоже, как праотец Авраам, ищете праведника, чтобы ради него спасти Содом?»
Да, он, Калмен, искал тогда праведника — без него мир был не полон. Он искал в немецком солдате, вернувшем его назад с границы, в пилоте, который низко проносился над лунинецкой дорогой и не оставил после себя ни сирот, ни вдов. Но когда он со своей частью вошел в освобожденную русскую деревню и увидел возле сожженных хат останки сожженных детей, пятью пятьдесят праведников не умалили бы в его глазах вину Содома.
XXVII
В лаву неожиданно забрела знакомая тоскливая мелодия. Вместе с мелодией донеслись обрывки слов будничной утренней молитвы.
Шая Шапиро поднялся.
— Ай, ай! Как он закатывается, бедняга! Какое воодушевление — небеса аж раскалывает! Ну, ну… Вазген, подсобери-ка инструмент… Раз наш святой Иоанн встал к амвону, это верная примета, что ночь кончилась и можно собираться на-гора. Кто этот Иоанн, или, как мы его называем, Пол-Якова? Из ваших, из польских… Нашел в шахте брошенную лаву и сделал из нее молельню. Пока утренняя смена спустится в шахту, у нас еще есть время, чтобы подойти, если хотите, в его молельню.
— Не надо, — вмешался Вазген, — человек молится, пусть себе молится.