Самуил Гордон - Избранное
После того, как Калмен напомнил старшему зэку, где они встречались, тот тоже представился:
— Исай Никанорович Шапров, бывший Шая Шапиро. Что вы на меня уставились?
— Ничего, просто так…
— Вас, вижу, удивляет, что у меня, у еврея, отчество Никанорович, что я прицепил к своей фамилии хвостик «ов», да? Среди бывших военнопленных вы можете встретить евреев, которых зовут Петр Федорович Майоров, Алексей Андреевич Рябов, Григорий Иванович Птенцов, — словом, все на «ов». Кое-кого этот «ов» спас от верной смерти. Да, фашисты уничтожали всяких, но поголовно убивали, как известно, лишь евреев да цыган. Мне, видите ли, не помог бы и «ов», — он поднял голову, и бледная лампочка на подогнутом козырьке осветила его большие черные глаза.
— Вы говорите по-еврейски? — спросил Зберчук.
— У нас в колхозе даже немцы говорили по-еврейски.
— Немцы?
— В наших еврейских колхозах в Крыму жили караимы, болгары, немцы, кого там только не было — полный интернационал. Кого до войны занимало — кто какой национальности. — И, обратившись к младшему шахтеру, горбоносому человеку с коротко подстриженными усиками, едва заметными на его запыленном лице, сказал: — Ты уж, Вазген, извини, что по-нашему толкуем… Земляка, понимаешь, встретил…
— Да ты что? Кому какое дело, на каком ты языке говоришь. Я вот, видишь, не знаю родного языка. Родился и вырос я на Лене, и дома у нас никогда не говорили по-армянски. Откуда же мне уметь? А земляки мои, чудаки, не верят мне. То, что я, армянин, не умею говорить по-армянски, мне однажды дорого обошлось!
Не дожидаясь, пока попросят, тут же рассказал:
— Случилось это в первые месяцы войны. Наш запасный полк стоял под Воронежем. Была глубокая осень — слякоть, холода… А голодны были мы! На сухом пайке сидели. Мы с товарищем частенько забирались в огороды, рыскали — не найдется ли картошка, морковка, луковица. Однажды ищем-рыщем, вдруг видим — подъезжает военная часть. Выбрались мы из огорода. Гляжу — с кухонной двуколки спрыгнул кашевар и, что-то крича, бросился ко мне с распростертыми объятиями. Я не понимал ни слова и разводил руками.
«Что случилось?» — спросил я.
Он оттолкнул меня и злобно крикнул по-русски:
«Армянин, а стыдишься говорить по-армянски!»
«Не понимаю по-армянски», — ответил я.
«Не может быть! Нет такого армянина, который не понимал бы по-армянски. Пойдем!» — обратился он к моему товарищу. Отрезал ему полбуханки хлеба, насыпал полную пилотку поджаренной пшенной каши, подал пачку махорки и наказал, чтобы не смел дать мне даже прикурить… Вот какая история.
— Среди евреев такая история, вероятно, не произошла бы, — сказал Шапиро.
— Почему?
— Потому что среди евреев можно встретить немало людей, не знающих ни слова по-еврейски. Да я в этом ничего особенного не вижу. Но и среди нас можно встретить кашеваров, считающих, что тот не еврей, кто не умеет говорить по-еврейски.
Передвинув на ремне плоскую коробку с батареями, питающими лампочку, Шапиро обратился к своему напарнику, Вазгену:
— По правде говоря, все это для меня не так уж важно, хотя и рискую иногда лишиться целой пилотки с пшенной кашей. «В человеке, — учил меня отец, — ищи прежде всего человека. Помни — в этом главное, на этом, собственно, держится мир». Не знаю, что теперь думает мой отец о белом свете и о человеке, но я, побывавший в фашистском аду, я, над кем три года кружила смерть и которого здесь заперли за то, что сам себя не застрелил, все равно продолжаю идти дорогой отца, хотя эта дорога нам очень дорого стоила. Сколько людей не эвакуировались только потому, что не могли допустить и мысли, что в немце не окажется человека… Эх!
Совсем близко послышался глухой рокот — где-то кровля сломила под собой подпору. Когда в лаве снова установилась тяжелая, пронзительная тишина, Шапиро спросил Калмена:
— Вы, видимо, из Польши?
— Да, из Польши, — кивнул головой Калмен.
Узкий луч шахтерской лампочки передвинул густую темноту лавы из одного угла в другой.
— И пробыли, говорите, всю войну на фронте. Значит, не надо вам рассказывать, что такое немец… А если я вам скажу, что немец, понимаете, немец, к тому еще офицер, меня и еще одного еврея спас от смерти, прятал нас обоих у себя в поместье, в самой Германии?
— И он знал, что вы евреи? — вскричал Вазген.
Шапиро еще выше поднял голову, и бледный свет лампочки снова упал на его костистое лицо и большие черные глаза.
— Кажется, не надо особенно долго вглядываться, чтобы узнать во мне еврея, хотя говорю по-русски, сами слышите, как истый волжанин.
— Немец, говорите вы? — произнес Зберчук и вспомнил немецкого солдата на границе: «Думмер юдэ, ванзинигер юдэ…»
— Вы, вижу, совсем как мой следователь. Тот тоже не верит. Как могло быть, чтобы немец спас еврея? Но это было, понимаете, было.
— Знаю, знаю, — поспешил согласиться Калмен.
Но Шапиро не слышал. Голос его стал суровей:
— И вот потому, что мой следователь не захотел увидеть в человеке человека, он Людвига Зоммера, так звали моего спасителя, объявил тайным агентом Гиммлера, а меня предателем родины. Не будь я, дескать, предателем, не попал бы я в плен. Застрелился бы… А почему, скажите, я должен был последнюю пулю всадить в себя, а не во врага? Почему? В каком уставе это сказано? А если бы я даже хотел тогда поступить по воле моего будущего следователя, я бы все равно не успел застрелиться. Вам приходилось сражаться на улице?
Зберчук отрицательно покачал головой.
— В Севастополе мы дрались за каждый дом. В пригороде среди развалин на меня неожиданно навалилось сзади несколько немцев.
Осторожно, чтобы ни один камешек не шелохнулся, Калмен присел на груду угля, давая этим знать — для него не важно, что ночная вахта уже окончена и пора идти домой. Он готов просидеть здесь, в сыром промозглом холоде, до позднего вечера и слушать Шаю Шапиро, вдруг ставшего ему почему-то близким, родным. Шая, видимо, почувствовал это и, забыв, что бригады уже собираются у тлеющего терриконика, продолжал:
— Вы оба фронтовики, и мне вам нечего расписывать, что такое осажденный город, да еще такой, как Севастополь. Не знаю, как было в других местах, но у нас в осажденном Севастополе среди красноармейцев было очень много евреев. Почти вся мобилизованная молодежь крымских еврейских сел была в Севастополе. Что за парни были! Дубы — один к одному! А старшие? Ведь вы, — обратился он к Зберчуку, — знаете, что такое мясник, фурман, грузчик, а среди крымских евреев-колхозников было немало бывших мясников, фурманов, грузчиков. То были те самые богатыри, что в гражданскую войну выходили с оглоблями, кольями, топорами в руках навстречу бандам. Застрелиться мне надо было!.. Нет, если уж погибнуть, то как наш Пиня Цирлин, который, как и многие матросы, опоясал себя гранатами и бросился под танк.
Холодные грязные капли, падавшие со стен и потолка штрека, непрерывно отсчитывали секунды. Шапиро на мгновение прислушался к тоскливому монотонному стуку капель и, показав на сидевшего рядом армянина, продолжал:
— Мне не пришлось, как ему, быть в Освенциме. Но достаточно было пройти двести километров от Севастополя до Фрайдорфа, чтобы уже никогда в жизни не забыть, что такое фашистский плен.
Он обеими руками вцепился в груду угля, словно боялся скатиться. Бледный луч лампочки вместе с его тенью беспокойно двигался по стене.
— Те, что вместе со мной проделали тогда этот путь и остались живы, никогда не забудут. Вы знаете, что такое крымская степь в жаркие летние месяцы, когда долгими неделями на небо не забредает ни единое облачко, а солнце за день так накаляет дорожную пыль, что по ней невозможно ступать. А нас гнали по дороге босых, без глотка воды. Даже близко не подпускали к тени деревьев, изредка встречавшихся на пути. На другой день нас нагнал суховей. Страшная штука — суховей в крымской степи! Это калильная печь. Все горит, все раскалено. Я вырос в крымской степи и все же не думал, что выдержу. Сколько из нас осталось тогда лежать в серой раскаленной пыли!.. Едва кто-нибудь отставал, на месте пристреливали.
— И нас так гнали, — отозвался Вазген, тоже забывший, по-видимому, что ночные бригады уже собираются у ворот.
— Что нас гонят в Фрайдорф, я догадался, когда мы на третий день миновали Саки, небольшой городишко у моря, неподалеку от Евпатории. В Фрайдорфе перед войной было много еврейских деревень, и меня вдруг пронзила мысль: в деревнях были виноградники, может, ради них, ради виноградников, нам, пленным евреям-красноармейцам, пока сохранили жизнь. Понимаете, собрать урожай может всякий, но укрыть виноградники на зиму — уже не так просто, тут нужно умение… Так вот, может, ради виноградников, посаженных нашими родителями здесь, в степи… И в это же время я готов был каждую минуту услышать: «Комиссары, коммунисты, евреи…» Шагавший рядом обросший пожилой красноармеец, словно подслушав мои мысли, сказал: