Черная шаль - Иван Иванович Макаров
Когда я одному литератору признавалась, как я в то время жизнь нашу разумела, он мне сказал, что я верно раскрываю (так он и выразился: «раскрываю») наше деревенское, крестьянское «нутро», но потихоньку шукнул, чтоб я об этом не писала в моей хронике. А я решила не послушать его, а наоборот — «раскрыть» захотела, раскрыться до конца.
Да и как же мне не «раскрыть», не разоблачить это свое «нутро», если я того лишь хочу, затем лишь и хронику свою затеяла, чтоб отмеченные, большие люди учли все это наше нутро, измерили бы его вдоль и поперек да так бы все расплановали это нутро, так бы его направили, — где кнутом, где овсом, — чтоб предотвратить, предупредить те бесчинства, то убийство, то кровопролитие, которые через это мое (а стало быть, и наше) нутро приключились!
Да как же можно, чтоб шить, положим, штаны и не знать, из чего ты их шьешь: из кожи иль из телячьей рожи?
Вот потому я и решилась в своей хронике «раскрыть», что в «путанице» нашей «непредвиденным» беременность Мани Казимировой от Васи послужила поводом, сигналом к тому страшному и всеобщему нашему «пожару». Как ни тянуло меня к ней, как ни следила я за ней, а все-таки я, наверно, в последних из села узнала, что носит она крайние деньки.
Эту беременность ее заметило почему-то все общество. Заметило с каким-то особым рвением все общество, сосредоточилось на этом обстоятельстве, насторожилось и даже увлеклось им. То ли потому, что редкая редкость в те дни была беременная невенчанная девка, то ли — и всего скорей — потому, что уж смута наша назревала и назревала и осталось лишь ждать подходящего случая, такого подталкивающего повода.
Внимание это, всеобщее, начало привлекаться еще в самом начале лета, когда молодежь еще догуливала «русалки». Что Маня Казимирова брюхата, раньше всех подметил наш немой — Иван Новиков, который тогда был выпущен из тюрьмы. Заметил он это как раз во время гулянья, точнее сказать, во время кадрилей, на которые ее почему-то вытащил Вася.
Знаками, урчаньем, ворочаньем своих кругленьких глаз, которые у него сидели в припухлых веках, как в мягком гнездышке, он обратил внимание всех присутствующих на Манину пузатость, тогда уж довольно заметную. (Как раз я замечу, что странно для меня и посейчас, почему Вася втянул ее тогда танцевать кадриль?)
Тут же и началось шушуканье, послышались какие-то намекающие смешки, все пары перестали вдруг танцевать, оставив Маню и Васю в однопарном «риле». Все сразу поняли, и Вася понял, и Маня поняла. Она пыталась было тоже сойти с круга, но Васю вдруг охватило какое-то молодечество, какое-то озорство: он начал еще бойчее отстукивать дробь, крутить еще сильнее Маню, сбросил с себя быстрым ударом военную фуражку, которая до сих пор была надвинута ему на самые глаза, и, наконец, когда гармонист, сконфузившись за Маню, хотел было бросить игру, Вася крикнул ему что-то — и залихватское и угрожающее.
Гармонист тоже повеселел, точно бы с него сняли вину, вдарил еще лише, с необыкновенным жаром и подъемом перекинулся на высокие и звонкие лады: он тоже принялся ухмыляться, подмигивать и даже находил моментик, чтобы подозвать подмаргиваньем кого-нибудь из тесно сплотившегося круга и что-то ему шукнуть на ушко.
Особенно торжествовал и бесновался немой. Он беспрерывно мычал, глядя на Маню, когда она стояла, ожидая, пока Вася закончит дробь и начнет кружить ее, и делал Васе намекающие знаки, хлопая себя ладонью по животу, показывая, что я, дескать, первый заметил это и все доложил.
С этого раза к тому же немой вдруг приобрел над Маней какую-то особенную власть, которой Вася Резцов явно покровительствовал. Маня стала бояться немого пуще огня, а он этим пользовался и то и дело тащил ее танцевать кадриль с собой, если Вася отходил закурить. А закуривать Вася стал с каждой гулянкой все чаще и чаще, а тут учли все это его закуриванье. К Мане полезли все наперебой, все тащили ее на круг, отплясывали с ней особенно жарко и ухмылялись.
Эта пляска вскоре так прославилась, что ребятишки, заслышав на выгоне гармонь, тотчас же кричали: «Манька пляшет!» — и как очумелые летели на луг. (Впоследствии я установила, что Маня как-то даже привыкла к такому надруганью и даже нашла в нем утешенье. К тому же она стала нарочно таскать все очень тяжелое, чтоб от пляски и от этого тяжелого надорваться и, может быть, беременность пройдет кровями.)
Издевательство еще и потому заразило всех, что Маня Казимирова была как бы не наша, а, как у нас зовут городских, из «легавых». Кстати, тут же понеслись слухи и о ее «пошатущей» (так и звали) жизни в городе.
Про все это узнала и Васина семья. И тогда Пелагея — его мать — поклялась, что в тот день, когда «шлюху» приведут к ней в дом, она удавится на связи. Через людей я даже допыталась о подробностях этой Пелагеиной угрозы, — если люди соврали, то и я вру, — будто она к этому семейному разговору приготовилась заранее, а как только, наконец, он зашел, она все высказала Васе, все, что накипело, выложила и тут же достала вдруг из-за божницы новый льняной чересседельник с приготовленной петлей и, молча показав его сыну, перекрестилась на иконы и положила веревку обратно в божницу.
Ей, Пелагее, все сочувствовали вначале, но вскоре все переменилось: дело в том, что тут же стало известно, будто новая власть объявила свободу и даже чуть ли не коммуну в таких делах.
С того дня и началось всеобщее возмущение на Резцовых, всесельское недовольство и даже озлобленность. Пелагею стали хаять, лаять и всячески поносить, всячески позорить, а Маню начали привечать, выказывать ей сочувствие и жалость, при этом так все это выказывалось, в таких унизительных и оскорбительных словах, что Маня всячески старалась избегать встреч со всеми и чуть свет скрывалась из избы, куда к ней ни свет ни заря приходили под каким-нибудь благовидным предлогом бабы и судачили каждая по-своему.
Вот до чего овладело всеми это событие Манино, что даже и в самую рабочую пору, в самую уборку хлебов, в