Михаил Панин - Матюшенко обещал молчать
А Вака, в отличие от матери, смуглой и костлявой, такой белоголовый забавный толстячок, целыми днями стоял у покосившегося забора около их хаты и смотрел на улицу, где мы играли в футбол. Сначала мы его просто не замечали. Он был привычной и обязательной частью окружавшего нас пейзажа, как куры, купавшиеся в пыли, как козы, привязанные к колышкам на лужайках, как тополя и акации вдоль дороги, как хаты и сады. Он никогда ни с кем не играл, не носился по улице, как другие дети, не смеялся, но и не плакал, он только стоял, держась за калитку, в своих заплатанных на коленях куцых штанах на одной лямке, в засаленной рубашонке, всегда что-то грыз или жевал и смотрел в нашу сторону. Может, он и плакал иногда, но мы не обращали внимания, мало ли отчего плачет пятилетний пацан, у нас и своих забот хватало. Да и видели мы его не каждый день, а только когда играли в футбол, — как раз напротив его дома был подходящий просторный пустырь.
Странный был парень этот Вака. Другие малыши, стоит закатиться в их сторону мячу, норовят с радостью нам его подать, бегут сломя голову, гордятся, кто успел первым. А этот не сдвинется, даже если мяч упадет совсем рядом. «Эй, пацан, подай мяч!» — кричим ему. А он стоит и улыбается, как болванчик, или опасливо отступит за калитку. «Чего же ты, не видишь?!» — как-то рассердился я, подбежав к нему. Он застеснялся, как девочка, убежал в хату и выглядывал оттуда, из приоткрытых дверей, как зверек. Мы долго не знали даже, как его зовут.
Однажды, проходя мимо, я дал ему яблоко, большое, краснобокое, еще не совсем спелое, но сочное и вкусное яблоко. Он взял, но есть не стал, а побежал, смешно подпрыгивая, в хату и через минуту вернулся бед яблока. У меня было много яблок, мы рвали их в церковном саду на базарной площади, проникая туда через тайную щель в ограде. И я дал ему еще яблоко. Он взял и стал грызть его.
— Куда же ты отнес яблоко? — спросил я.
— Белке, — сказал он.
— А кто такая Белка?
— Мама.
— Ее что, так зовут?
— Ага.
— Но такого имени нет — Белка.
— Есть.
(Вообще-то имя его матери было Ольга. Но все звали, за смуглость, Белкой.)
— А тебя как зовут?
— Вака.
Это означало — Валька.
Однажды мать Толика, моего закадычного товарища (мы у них во дворе мастерили змея), вынесла нам узелок, в нем была миска с кукурузной кашей, два вареных яйца, и сказала: «Отнесите Белке, уже не встает, бедная, помрет скоро. Дите совсем сиротой останется. Что война наделала! И кончилась, и победили, а горя еще лет на двадцать хватит».
И мы с Толиком понесли узелок. Вака — видно, ему было не впервой принимать помощь соседей — с готовностью проводил нас в хату. В сумерках в пустой прохладной комнате с земляным полом и почти без мебели мы увидели Белку. Она лежала на топчане у стены, укрытая до подбородка стеганым лоскутным одеялом, смотрела в потолок и тихо кашляла. Нас она словно не заметила. Мы развязали узелок, Толик сказал: «Вот мама передали вам, каша и яички, ешьте на здоровье». Больная, продолжая думать какую-то бесконечную свою думу, не ответила нам, только дрогнули скорбно отогнутые книзу углы ее тонких бескровных губ. Какой-то упрек был в ее молчании, и мы с Толиком, не зная, что еще сказать, молча переглянулись.
Зато Вака деловито залез на табуретку, достал с полки над столом ложку, разделил кашу на две части и с аппетитом, улыбаясь нам, стал есть. Он так скреб алюминиевой ложкой по дну миски, что больная наконец медленно повернула к нему лицо и долго смотрела, как он ест. Горячими, сухими глазами. Мы с Толиком тихо вышли на улицу.
Кажется, с того дня мы и взяли Ваку с его матерью под свою опеку. Мы стали им помогать, чем могли, приносили поесть, если дома случалось лишнее, копали картошку, топили печь, бегали в аптеку за лекарством. Моя мать собрала однажды все мои рубашки и штаны, из которых я вырос, куртки и старое, но еще крепкое зимнее пальто с меховым воротником, купила пряников, и я отнес все Ваке. И парня как подменили, он стал общительный и разбитной, охотно играл с нами в футбол, подавал мячи и даже стоял голкипером в воротах, везде бегал за нами и всем старался угодить. Иногда мы уводили его с собой на целый день — никто не кинется, не станет его искать, — и он семенил за нами, как собачонка, в любой конец города. Он сторожил у речки наши штаны, пока мы купались, терпеливо ждал добычу, когда мы грабили чей-нибудь сад или огород, и с неизменным аппетитом поедал все, что мы ему давали, — зеленые яблоки, абрикосы, подсолнух, кусок макухи. Словом, мы взяли его на полный пансион.
Но когда встал вопрос о красной звезде на заборе его дома — мы играли в тимуровцев, — тут и вышла заминка. Когда я сам вызвался нарисовать звезду, Толик после некоторого молчания сказал, что этого делать не надо. И все с ним согласились. «Почему? — удивился я. — Ведь отец Вакин погиб на войне, это факт. Он сын фронтовика, и мы...» И тогда Толик мне объяснил, что Вака — не сын Ивана Нетудыхаты, Иван Нетудыхата ушел на фронт в самые первые дни войны, а Вака родился лишь года полтора спустя. «Ну и что?» Я был на целых два года моложе Толика и в таких тонкостях еще не разбирался. «А то...» И далее я узнал, что при немцах на квартире у Вакиной матери стоял немецкий офицер, обер-лейтенант Эккерт, он служил в комендатуре, и Вака — точная его копия, и это все знают, кроме меня, потому что я приезжий.
Было над чем задуматься. Сначала я не поверил, взрослые отвечали уклончиво на мои расспросы. И мне даже удалось на время убедить приятелей, что все не так, все врут, при чем тут семнадцать месяцев, вон Скляр сказал...
Но вот однажды, когда мы кучей слонялись по базару и я, как обычно, тащил за руку порядком уставшего малыша, какая-то пожилая толстая торговка, отмерив нам стакан жареных подсолнухов, увидела Ваку и сказала:
— А цэ шо за хлопец с вами? — И даже руками развела. — Ты смотри, да это ж — немчик! Ишь какой вырос!
Она опустилась перед Вакой на корточки и спросила:
— Сколько ж тебе лет?
Вака стал считать на пальцах: раз, два — пять! — с гордостью и доверчиво глядя на тетку.
— Пять лет! Большой какой, — похвалила тетка. — А какая ж у тебя фамилия?
— Нетудыхата.
— Ага, — поджала тетка губы, — Нетудыхата... А где ж твой папка?
По его чумазой рожице пробежала тень. Видно, не в первый раз задавали ему такой вопрос. Он потупился, глянул исподлобья на меня, на остальных ребят. А тетка порылась в торбе, достала длинную красивую конфету с бахромой и протянула Ваке. Вака взял.
— Так где ж твой папка? — теперь уже требовала тетка платы за гостинец.
— Немцы убили, — неуверенно сказал Вака, держа перед собой конфету. — На войне...
— Ага, на войне, — кивнула тетка. — То тебе мамка так сказала?
— Мамка...
— Ишь какая умная у тебя мамка! — и глаза у тетки загорелись недобрым огоньком. — А ты спроси у мамки, — подмигнула она нам, — в каком звании был твой папка? И какую форму он носил? Спроси, спроси. Краси-ивый был твой папка! Толстый, важный, вот тут наган на пузе носил. Ты весь в папку. Ишь какое пузо отпустил — генеральское. С каких токо харчей? Порода... Вот так пузо!
И тетка, смеясь, ширяла корявым пальцем в Вакин пупок, хлопала его по оттопыренному животу, вечно набитому всякой зеленью. Она щекотала его, приговаривая: «Весь в папку, весь в папку!» — и смеялась до слез. И мы тоже смеялись...
И все же после долгих раздумий, расспросов и консультаций я однажды нарисовал звезду на доме погибшего красноармейца Ивана Нетудыхаты. Что ж, работая кисточкой, размышлял я, он честно воевал, ходил в бой, любил женщину — свою жену, и какая разница... Пьяный Скляр, хромая мимо, увидел меня за этим занятием.
— Что ты делаешь, хлопец? — спросил он.
Я объяснил:
— Звезду рисую.
— Зачем?
— Как зачем? Тут живет семья погибшего фронтовика. Чтобы все знали.
— Дурак ты, — сказал Скляр. — А ну сотри.
Я стер...
Но как бы там ни было, Ваку мы любили, он был наш. Часто украдкой я подолгу разглядывал его и даже щупал, все больше и больше убеждаясь: путают что-то взрослые, разве он похож на немца? Все на месте — голова, нос, два уха...
А между тем Вакиной матери день ото дня становилось все хуже и хуже. Она уже почти не поднималась с постели, и за ней приехала ухаживать из села дальняя родственница, молчаливая, работящая колхозница тетка Оляна. Однажды — я крутился во дворе — она поманила меня пальцем, отогнала Ваку и шепотом спросила:
— Слушай, парень, а тут у вас все знают?.. — и показала глазами на Ваку, выжидательно топтавшегося чуть в стороне.
Почему-то я сразу понял, о чем речь. Я прикинул про себя и честно сказал:
— Да, тетя Оляна, наверно, все...
— О господи! — зажала она рот ладонью. — Как же ему жить, бедному, — и заплакала.
Вака, переминаясь с ноги на ногу, воровато стал приближаться к нам.
— Стой там! — замахала на него руками тетка Оляна.
— Проживет! На лбу не написано, — беспечно повторил я слышанные от кого-то слова. — Разве он виноват?