Сенокос в Кунцендорфе - Георгий Леонтьевич Попов
Когда все поутихли немного, я и говорю:
— А ну-ка, доктор, лейтенант медслужбы, покажи, какой ты крестьянский сын!
Доктор скинул плащ-палатку, снял портупею с пистолетом, положил все это вместе с двустволкой «Штейер» возле кустика и взял мою косу. Весело подмигнул Кутузову и Будько, те живенько заняли свои места в ряду, тряхнули косами, освобождая их от вьюнка-травы, и началось: «Вжик — звень! Вжик — звень!» Это коса Будько позвенивает. Кутузов машет широко, уверенно: «Вжик! Вжик! Вжик!» Прокос у него чистый, не косит — метет, валок пухлый, кудрявый, ровный.
А Будько у него вроде за подголоска: «Вжик — звень! Вжик — звень! Вжик — звень!» И прокос у него поуже, и валок пожиже, но это ничего. Каков сам, таков и кафтан, как говорится. Я думал, доктор так, ради шутки взялся. Ан нет, гляжу, и правда мужик как мужик, хоть и доктор. Пошвыркал бруском по косе, подладился к косовищу, к рукоятке, сделал первый, пробный замах — получается,— отпустил Будько немного вперед, так, шагов на пять, и давай ломать плечи. Я стою, наблюдаю: «Молодцы! И Кутузов, и Будько, и доктор Горохов, да и остальные — вое молодцы!»
Когда кончили прокос и стали возвращаться в исходное положение, Кутузов показал Горохову большой палец. Ему понравилось, что интеллигенция не подкачала.
21 июля 45 г.
Как быстро человек привыкает к новому месту! Мы живем в Кунцендорфе четыре дня, а кажется — прошла целая вечность.
Местных жителей кругом не так уж много. Деревне досталось до время боев, она сильно разрушена, да и страх сделал свое дело. Во всяком случае, если не все, то многие гроссбауэры дали деру. Только батраки господина графа как жили, так и живут, работают теперь уже каждый на себя.
По вечерам, после ужина, мои орлы бродят по графской усадьбе, подсаживаются к немецким фрау, заводят с ними всякие тары-бары. Через доктора я узнал, что фрау эти в большинстве своем вдовушки. Их мужья, как верные солдаты фюрера, отправились нах остен следом за графом генерал-лейтенантом и тоже сложили там свои бедовые головы. Фрау, вдовы этих бедолаг, сначала боялись нас, русских, а потом ничего, стали даже заигрывать с солдатиками. Впрочем, если правду сказать, и солдатики не промах. Стосковались, понятное дело.
Сегодня суббота, доктор с моего разрешения подстрелил косулю, Будько разделал ее по всем правилам, Максимов, которого я назначил поваром, потому что он всегда — и до войны, и во время войны был поваром,— Максимов приготовил из дичины котлеты… Все ели да похваливали. А вечером, гляжу, в старом графском парке, в темных аллеях и закоулках, парочки — там, сям,— и все норовят забраться туда, где потемнее.
Конечно, нашлись и любители рыбной ловли — соорудили удочки, благо, крючков и лесок у графа навалом, и сидят, на поплавки глазеют.
Я заглянул к доктору.
— Читаешь? — спрашиваю.
Доктор нехотя оторвался от толстенной книги и, ткнув в нее пальцем, сказал:
— Читаю, лейтенант. Не все доходит. Но общий смысл ясен.
Я взял книжищу, глянул на обложку, кое-как догадался: «Красивейшие женщины мира». Вот как! Ах, думаю, и ты туда же. Хотя я не силен в иностранных языках, все же поняд, что книга про баб. Про самых красивых баб… Уселся сбоку в кресле с высокой спинкой — чтоб голова не сваливалась,— положил книжищу себе на колени и начал листать.
Доктор примостился рядом, в другом кресле с высокой спинкой, и тоже смотрит. Наверно, уже наизусть выучил, от корки до корки, а гляди ты, не пропал интерес.
— Ты обрати взимание,— говорит,— фашисты печатали, а правду соблюли. Против правды, брат, не попрешь!
Я, признаться сказать, сначала не понял, что доктор имеет в виду.
А оказалось, он рад, что и наших, русских, не забыли. «Гляди, лейтенант, представительниц всех наций по одной или по две, самых красивых, само собой, как понимают красоту сами эти нации, даже немок только две… А русских, полячек и француженок по три!» Я перелистал всю книжищу, быстро перелистал, потому что мне эти бабы ни к чему, и правда — всех по одной или по две, а наших да еще полячек и француженок — по три.
— Молодец,— говорю доктору,— изучил, так сказать, подковал себя на все четыре ноги.
А доктор смеется:
— Человек и в женском вопросе должен кумекать!
Конечно, говорю, должен, о чем речь, только давай сперва покумекаем вот об чем. Ты обратил внимание на солдатиков, которые так и горят желанием стать твоими пациентами?
— Н-не понимаю, говори популярнее,— хмурится доктор.
— Ладно, — говорю, — не понимаешь, объясню. Видал, какими кавалерами наши ребята заделались? Топчутся вокруг немецких фрау — ни дать ни взять молодые петушки. А что это значит? — Я сделал паузу, закрыл книжищу, чтобы не мешала, и продолжал: — Переспит раз, другой — куда ни шло, дело житейское. А ну как подхватит что-нибудь такое-эдакое?..
— Во-он ты о чем! — посерьезнел доктор.
— А ты думал, — говорю, — все это шуточки? Цветочки-цветики? Глянь, глянь… — И мы оба — я и доктор — высунулись в окно. Максимов, наш шеф-повар, позабыл про свои обязанности — на завтрак картошку чистить — и обхаживает, холера, фрау Клару, бабенку лет тридцати пяти, не больше,— прямо на виду у всех обхаживает — стесняться некого. И по-немецки-то ни бум-бум, а туда же — что-то лопочет, скорее всего, просто русский язык коверкает, и все норовит положить ручку на колено фрау Кларе.
— Видишь?
— Вижу! — опять смеется доктор.
— Ты вылезь-ка из этой книжной берлоги, пройдись по парку, загляни под елочки-сосеночки, не то еще увидишь,— говорю.
Я посидел еще немного и отправился в свои личные, так сказать, апартаменты. Просторно, чисто, уютно. Лег на кровать с пружинами, смотрю в окно на небо и родные места вспоминаю. Эх, маманя моя дорогая, думаю, посмотрела бы ты сейчас на своего сынка, как он тут живет-поживает — во дворце, который тебе, при твоей вечной нужде, и во сне-то ни разу не приснился. Даже обидно стало.
23 июля 45 г.
Вчера, 22 июля, было воскресенье. Мы с доктором оседлали, лошадей и верхом отправились в Ельс в надежде раздобыть свежие газетки. Газет мы не раздобыли, их в комендатуре не оказалось, зато из телефонограммы узнали, что в Берлине начались переговоры насчет Германии.