Ратниковы - Анатолий Павлович Василевский
Самое страшное в жизни людей — это война. Но тот, кто был на войне, и прошел ее, и остался живым, — тот вспоминает о военных годах с гордостью. Что-то большее, чем память о страданиях и ужасах, принесли в себе фронтовики с войны.
И в той нашей жизни на Севере — в плохом и хорошем — было особенное что-то… Потому, может быть, что люди там, как на войне, раскрывались начисто. Хапуг, сквалыг, подонков сразу видно было. Если припомнить, то из-за них, пожалуй, и случались все скандалы, все побоища…
Шумный показательный суд надо мной и Вжигиным не помог будто бы. Вскоре одна за одной произошло сразу несколько драк. Но случилось так, что шумихи из-за них никто не поднимал, никого не судили. А потом в поселке как-то сразу тише стало. Я снова склеил мехи гармошки, в клубе опять наладились вечера, пить вроде меньше стали… Хотя драки случались, но и они переменились, потому что дубасили всякий раз таких, кто позарился на чужое, и таких, кто похож был на Вжигина. Судов больше не было…
— Варя… Помнишь суд? Меня судили…
Помолчав, Варя отвечает нехотя:
— Угу.
— А если бы опять Вжигин встретился? Теперь вот?
Хмыкнув, Варя поворачивается ко мне.
— Как быть? Опять драться, под суд идти?
— Так ведь он… — Варя задумывается. — Такие всем мешают, как же с ними… Таких убивать мало!
Варя вдруг пугается:
— Ты видел его?!
Я качаю головой.
Варя смотрит недоверчиво, потом пожимает плечами и снова отворачивается.
Дождь давно стих. Развиднелось. Кричат воробьи.
— Варь…
Она молчит.
— Варь, а Варь! Мы давно в лесу не были. Поедем?
— А ты хочешь?
— Хочу.
Варя глядит на меня во все глаза.
— Правда?!!
И мы начинаем собираться а лес. Достаем из кладовой рюкзаки, резиновые сапоги и плащи.
— А то все лето — в огород да в огород. Надоело… — Варя глядит весело. — И поесть возьмем, и выпить. Полежим на траве. Помнишь, как там, на Севере?..
— Помню. — Я целую Варю и думаю о том, что трава сегодня в лесу мокрая.
— А с ней ты встречаться не будешь? И писать не будешь?
— Писать?
Не получилось из меня писателя. Грамоты маловато, что ли?.. Из газеты одной, куда я трижды посылал с Севера толстые бандероли, прислали как-то ответ. Обстоятельный, с советами и пожеланиями. Выходило, что меня захлестывает материал, но я не знаю жизни и пишу без разбору сразу обо всем…
«Автор смакует экзотику Севера и этот же Север населяет людьми-антиподами, создавая дисгармонию людей и природы, перемежая ударные трудовые будни с попойками и драками… Рассказы пестрят отталкивающими сценами, искажая тем самым нашу героическую действительность».
Интересно, попади этот газетчик туда, на Север, столкнись с Вжигиным, стал бы он писать об этом?..
А как не писать? Хочется, чтобы кто-то вместе с тобой любил то, что любишь ты, и ненавидел то, что ты ненавидишь… Хочется, чтобы вместе с тобой другие дрались с такими, кто мешает жить, кто пакостит жизнь… Но газетчик не заметил в моих рассказах того, что меня волновало…
«Автор опусов, к сожалению многочисленных, грешит нередко неправильно построенной, безвкусной и даже, я бы сказал, иногда безграмотной фразой».
Дальше в том послании из газеты целая страница была исписана навыдерганными из моих рассказов корявыми речениями…
Выходило, я не могу писать так, как надо… Я выбросил тогда все свои рассказы, все заметки, дневники и записи… Бросил в печь. Сжег…
— Что молчишь? — спрашивает Варя. — Будешь?.. Не будешь?
— Писать?.. Не знаю.
Варя глядит на меня встревоженно, и я опять целую ее.
Мы берем рюкзаки, захлопываем дверь и впервые за последний год уезжаем из города не по делам, а просто так. Отправляемся в лес, похожий на тот, который мы полюбили на Севере. Лес уже тронула желтизной осень, и он притих и стоит мокрый, пропахший влагой, рябиной, палой листвой и грибами.
В забытом клубе
Он листал журнал. Он сидел и ждал, когда за ним придут и поведут по хорошо знакомому когда-то, длинному коридору, и по длинной лестнице вниз, и по другой, короткой, вверх, и очутятся они на пустой, ярко освещенной сцене. Назовут знакомое уже всем из афиш имя его, и он, помешкав и откашлявшись, начнет говорить.
Говорить он будет долго. И даже, может быть, увлечется, приметив в зале чей-то внимательный, а возможно, и восхищенный взгляд…
Будет читать свои стихи. Он хорошо сделает это привычное и обыденное дело, как делал его уже десятки и сотни раз во множестве городов, во множестве залов…
Он листал журнал, а она спрашивала его и спрашивала. Спрашивала, как он живет, как и о чем пишет, скоро ли появится его новая книга и как ее достать. Он отвечал ей. А сам думал, что для себя даже трудно уяснить — как живешь?.. А еще трудней рассказать, как пишешь, и о чем пишешь, и пишешь ли…
Как объяснить, что сейчас работа над книгой, которая давалась так легко, вдруг, без всяких видимых причин, застопорилась. Остановилась. Зашла в тупик…
Неизвестно, допишет он ее или нет. А если допишет, то кто знает, что получится из этой книги? Как примут ее в издательстве? Что ответят ему в рецензиях и редзаключениях?..
Потребуют, может быть, ненужных, а может быть, непосильных для него доработок и переделок? А возможно, примут, одобрят без всяких замечаний? Или вернут с вежливым письмом на издательском бланке: «Откровенно говоря, рукопись Ваша понравилась нам, но…»
Сколько этих «но»!..
И если бы только в тех бумагах, что пишут ему! Сколько этих «но» у него самого!..
Она все спрашивала и спрашивала. Иногда, отвечая, он поднимал от журнала глаза, поворачивал к ее столу голову и видел ее полыхающие щеки, и сияющие глаза, и улыбку — и всю ее. Светящуюся, ждущую от него чего-то необыкновенного. Каких-то особенных мыслей, каких-то ярких слов, глубоких, блестящих умозаключений. Он видел все это, а думал о том, что годы пошли ей на пользу, что она постройнела, похорошела, стала более женственной, привлекательной, и жалел, что нет уже у него и не может быть к ней никаких теплых чувств, никакого желания близости или хотя бы откровенности…
Когда за ними пришли и он очутился в коридоре, его толпой окружили. Мужчины и женщины. Они улыбались ему, что-то говорили наперебой, жали руку, и он, глядя на них, понимал,