Ратниковы - Анатолий Павлович Василевский
И теперь, уехав с Севера, уехав потому только, что детям моим — Иринке и Павлику — постоянно требуется парное молоко, свежие овощи, фрукты, и вспоминая Север — свирепые морозы, звон пил, скрип и стон падающих деревьев, смолистый запах древесины, — я вспоминаю, как что-то приятное, постоянную усталость в теле и чувствую, как сладко сжимается сердце, и мне хочется опять уехать на Север…
Хотя не все было на Севере так хорошо, как теперь кажется. Народу понаехало всякого. В магазине было полно спирта. Некоторые часто и помногу пили. Зимой пили, чтобы не задубеть на морозе. А в дождь, в слякоть, — чтобы прогреть, просушить кости. В слякоть возвращались с работы мокрые до нитки, жарко натапливали печи, от сохнущей одежды в бараках поднималась вонь; разморившись, играли в карты и пили.
И в бараках, и в клубе вечера часто кончались драками. Не помогали ни товарищеские суды, ни показательные процессы, что устраивались у нас в поселке…
Не забыть Вжигина, этого горлопана. У Вжигина был приметный лоб — узенький и выпуклый, лоб выпирал вперед, нависал над лицом, как балкон — глубоко под этим балконом прятались, таились глаза в белых ресницах…
Помню, Вжигин только вошел в клуб, и я сразу увидел его лоб и удивился такому лбу. А Вжигин натянул какой-то девчонке на нос косынку, заржал и ударил меня плечом в грудь: «Гы-гы-гы! Шустрый, как веник, наглый, как танк!» Я отступил, а Вжигин еще раз толкнул меня. Вот тогда я и разглядел его глаза — маленькие, светлые и холодные.
В затылке у меня сделалось жарко, кулаки сами собой сжались, но я хорошо знал, чем все это может кончиться, и опять отступил. С того раза Вжигин начал меня изводить — задирал при каждом удобном случае. Вскоре я уже ненавидел не только Вжигина, но даже имя его, и он это понимал, а я чувствовал, что мне с ним не разойтись миром.
Была в клубе списанная гармошка. Гармошку я отремонтировал. Месяца два вытачивал из латуни новые планки, строил голоса, склеивал мехи, красил. Вечера в клубе стали проходить весело — с песнями, танцами. Но однажды явился туда Вжигин. Увидел гармошку, гыгыкнул и ткнул кулаком — смял, порвал мехи, потом бросил гармошку на пол.
Вжигина все боялись, и, когда он ударом ноги отбросил гармошку к стене, кто-то из парней пнул ее — и тут началась потеха: под крики и смех пинали гармошку.
Когда она попала ко мне, я поднял ее. Все знали, что гармошку чинил я — сразу сделалось тихо. «Шустрый, как веник», — сказал Вжигин, кто-то из парней хихикнул, и опять стало тихо, и я понял, что пришла та минута, о которой я думал и которой боялся.
Если бы не было стольких свидетелей сразу, я, наверно, уступил бы Вжигину и, когда он шагнул ко мне и, посмеиваясь, сказал тихо: «Отдай. Соплей перешибу», — швырнул бы я ему гармошку. Подавись! Но тут все не сводили с меня глаз, все затаились, заранее предвидя мой позор, мое унижение, независимо от того, отдам я гармошку или нет. Я понимал, что Вжигин не остановится ни перед чем, чтобы утвердить свое превосходство, хотя бы минутное, над всеми, кто слабее Вжигина, кто боится его, потому что самовольство — это единственное, чем он может возвысить себя над другими и, хотя бы для видимости, утвердить самого себя.
Вжигин был намного дюжей меня, и противостоять ему я не мог. Но в каждом человеке, если он, конечно, человек, есть что-то такое, чего он никогда не уронит и никому не позволит истоптать, если даже будет ему за это грозить смерть. И когда Вжигин вплотную подступил и с веселой наглостью сказал: «Ну», — и протянул к гармошке руку, я ощутил, как по спине у меня пополз холодок страха, но я уже знал, что не отступлю, не сдамся, и повернулся к Вжигину спиной, и отдал гармошку кому-то из девчонок.
Вжигин хохотнул, но, прежде чем он успел развернуться, я пригнулся и изо всей силы ударил его снизу в челюсть. Всю ненависть, которая накопилась во мне к Вжигину, я вложил, видно, в этот удар, потому что Вжигин, здоровенный, страшный Вжигин, рухнул.
Помню, как он поднялся потом, стоял, пригнув в коленях ноги, помню его перекошенное лицо, один глаз из-под низко опущенного лба.
Вжигин вытер лицо ладонью, и я тут же увидел в его руке нож. Вжигин, наверно, зарезал бы меня, если бы кто-то не сунул мне в руку ножку от табуретки. После я узнал, что этим кем-то была Варя. Мне удалось выбить нож из рук Вжигина, и мы вцепились друг в друга, и Вжигин пытался схватить меня за горло, а я колотил его по голове деревяшкой, колотил до тех пор, пока нас не разняли, не растащили.
Судили обоих. Вжигина посадили, а мне дали условно год.
До той драки и после я много писал. Обо всем, что видел, что думал. Рассылал в разные газеты. Ответы приходили уклончивые, ядовито-вежливые. Никто не печатал мои рассказы…
У Вари все было наоборот. Их спектакль показывали по телевидению, и Варю после этого стали звать в Архангельский театр, приглашали сниматься в кино, но как раз в то время у нас с ней начиналась любовь, и Варя никуда не хотела ехать из поселка, а когда родила Павлика, потом Иринку, ее уже забыли и киношники, и в театре…
— Часто видитесь?
— Нет.
— Что так?
Я уже не злюсь и думаю, что надо, наверно, сказать Варе, что я люблю ее, Варю, одну ее, что с Ольгой нет у меня ничего общего…
Я, сколько помню себя взрослым, всегда зарабатывал себе на жизнь своими руками. Школу окончил вечернюю. А Ольга после десяти классов поступила в какой-то институт, теперь где-то кем-то командует… Варя выросла в детдоме, на все, что у нас с ней имеется — и на этот диван, и на кресло, и на квартиру, — мы сами заработали, накопили денег, а Ольге квартиру выстроили в кооперативном доме родители, родители купили ей полированную мебель… Что пришлось испытать Ольге? Что знает она о жизни, о чем пишет?..
Думая об этом, я всегда вспоминаю Север, нашу жизнь на Севере, работу…
И почему все, что связано с той работой, с той жизнью, вспоминать приятно? Даже та усталость, которая частенько валила с ног, представляется теперь какой-то отрадной. Работали мы за деньги, да, за деньги, но