Дмитрий Урин - Крылья в кармане
— Я посажу тебя в Кирилловскую. Сумасшедший дом лучше, чем могила. Сейчас Жданович запряжет лошадь.
Ждановичем звали управляющего дачей. Он же был дворником, садовником и кучером, но носил почему-то темно-лиловую ряску, походил на дьячка и всех благословлял.
Доктор приколол к его рукаву повязку с красным крестом, укутал меня, несмотря на лето, в башлык и причмокнул:
— С богом.
Он провожал нас за ворота, дождь капал на его лысину, и капли оставались на ней.
— Только не симулируй. Не притворяйся. Тебе поверят и так. У Ждановича письмо. Да, да.
Он помахал рукой, поднял воротник и пошел в дом.
Когда я вспоминаю теперь эту дорогу, мне кажется, что все это неправда.
Может быть, я читал похожее. Бурсака что ли везут учиться, или какой вдовый помещик отправляет сынка в Киев к тетке. Сынок чахлый, в башлычке, кутается, а тут — дождик капает, телега трясется, сосны стоят мокрые.
И нужно очень напрячь память, чтоб вспомнить сквозь тот дождик — красный крест на рукаве у Ждановича, цветные краги и разъезды на мосту и у городских застав.
Нет, не бурсака отправляли в Киев учиться — большевика вез дьякоподобный Жданович прятать от смерти в сумасшедший дом.
Впрочем, какого там большевика! Было мне тогда 16 лет от роду и 4 месяца комсомольского стажа. Пуще всего на свете я ненавидел родителей, обожал вождей и чекистов и, как о Калифорнии, мечтал о большом металлургическом заводе.
Так вот. Привез меня Жданович в Кирилловскую под вечер. Темнело уже. Высунулся я, смотрю — дома трехэтажные, несколько корпусов, церковка, садик возле, и все так спокойно и хорошо. В окнах уже свет.
«Вот, — думаю, — сумасшедший дом какой».
Письмо было к доктору Иванову. Не знаю содержания, но подействовало оно безусловно в том смысле, что отвели меня в отдельную комнату в квартире доктора, а Жданович уехал.
Ясное дело — мне любопытно было в лечебнице. Я хотел хоть одним ухом услышать музыку этих алжирских беев и всяческую иную кутерьму. Но меня никуда не пускали. Приходилось читать скверные романы, писать стихи про мировую революцию, про нашу улицу и про сумасшедший дом, которого я все еще не знал.
Ежедневно часов в восемь ко мне приходил доктор Иванов, беседовал со мной, пил у меня чай и играл в шахматы. Он прекрасно играл в шахматы, и мне с первых же ходов приходилось занимать выжидательное положение и защищаться.
— А вы не бойтесь, — говорил Иванов, — двум матам не бывать, одного не миновать. Вы попробуйте наступление.
Он знал теорию игры, и на меня страшно действовало, когда, разгрызая сахар, он говорил, будто про себя:
— Ну, изберем начало Рети.
Тут я уже знал, что проиграю. Для меня Рети, эндшпиль, гамбит и Капабланка были понятиями равнозначащими, но сила чужого знания меня подавляла. Потом я узнал, что Иванов играет в шахматы с больными и что это помогает ему разобраться в болезни.
Я очень люблю людей и очень доверяю им, так что доктор Иванов скоро стал моим другом. Время воспитывало у всех нас подозрительность, но это чувство слабо росло во мне. Я окончательно доверился доктору Иванову, — особенно после того, как мы переговорили о политике. Оказалось, что он был нашим и работал где-то в подполье.
Меня удивляло только, что про политику он говорил шепотом, как-то излишне вкрадчиво, в то время как в комнате никого не было.
Каждый раз после шахмат и несладкого чая, после пустых и посторонних разговоров он нагибался ко мне и говорил:
— А наши-то — слышали?
— Нет, — отвечал я, и одышка сразу же одолевала мое горло, — что наши? Что?
— Армию на Дону собирают. Казацкую армию.
— И скоро придут? — я хватал его за руку. — Сюда будут наступать?
— Да, да, — он вырывал свою руку и прощался. — До свиданья, товарищ, да, да, да.
Дней через десять после моего прибытия в лечебницу, когда как будто окончательно притихли выстрелы, я до начала шахматной партии сказал доктору Иванову:
— Ну, я думаю, мне пора выползать.
— То есть как выползать? — недоумевая, переспросил Иванов. — Куда выползать?
— На белый свет. Вы мне адресок квартиры укажите. Пора, доктор, давно уж мне пора.
Доктор Иванов улыбнулся, как может улыбаться самый добрый, самый хороший человек в мире.
— Так я ж не имею права вас отпускать, — сказал он. — Разве вы сами этого не понимаете, что ли?
Я онемел от испуга и растерянно отбежал куда-то в угол комнаты. Я плохо дышал и давился своей неожиданной немотой. Наконец речь возвратилась ко мне.
— Значит, вы думаете, что я в самом деле больной?
— Что вы, Маленький, что вы говорите. Я просто боюсь за вас. Вы издерганы, нервы у вас всякие триолеты и кабриолеты разыгрывают. Отдохнуть вам надо. Отдохнуть.
Но я не верил уже ему и плохо спал, плохо ел и много мучился.
Три месяца держал меня доктор Иванов у себя в сумасшедшем доме. Он приходил ко мне ежедневно часов в восемь, по-прежнему пил у меня чай, но беседы наши не ладились, а выиграть у него в шахматы не было даже надежды. Он пугал меня своим голосом, своим любопытством, неаполитанскими и какими-то еще партиями.
Меня освободил, когда пришли большевики, мой друг Ленька Матусевич. Он благодарил доктора Иванова за приют и ласку, которую тот оказывал мне, а я стоял в стороне и угрюмо повторял:
— Да, да. Спасибо.
Доктор был, как всегда, нежен, — я помню, он даже застегнул мне верхнюю пуговицу пальто, но я расстегнул ее и начал застегиваться снизу.
— Мы еще увидимся, — говорил Иванов, — за что вы сердитесь на меня? Я всегда буду считать себя вашим приятелем.
Я говорил:
— Да, да, спасибо, — и хотел поскорее уйти из этого дома. Даже ласковое «до свиданья» доктора Иванова было для меня мучительно, как душевная экспертиза.
Так кончилась история с сумасшедшим домом, история, каких много было в то время, потому что куда только нас ни забрасывало, кто только нас ни обманывал.
Но мы ужасные люди! Мы все же мечтаем о том времени, когда человечина дешевле свинины и, мечтая, живем потихоньку.
Идут годы, идут. Вот я работаю в газете. Газета посылает меня на торжества Академии в Ленинград. В Ленинграде я встречаю доктора Иванова.
— Маленький! — крикнул Иванов, едва завидев меня. — Вот здорово! Гора с горой, как говорится, не встретится, а человек с человеком сойдутся. Как живем, Маленький?
Я действительно не вырос за пять лет нашей разлуки, и очень многие называют меня маленьким.
Я тоже обрадовался встрече с Ивановым.
Кроме того, доктор Иванов был представителем науки, а я безмерно стал уважать в торжественные дни академических праздников всех ученых и знающих людей.
— Доктор, — сказал я, — а вы меня помните? Неужели вы помните всех своих больных?
Он ответил:
— Нет. Конечно, нет. Но я отлично помню всех своих друзей.
Мой вопрос смутил его. Он помолчал. И вот ни у меня, ни у него не было дальше слов, чтобы как-нибудь продолжить или закончить нашу встречу.
На Ленинград опустились облака. Тяжело было дышать цветным, видимым воздухом. Похоже было, что кто-то накурил в городе и, пока проветрится, перед глазами долго еще будут стоять сизые облачки тумана.
Словом, была настоящая ленинградская погода. Не правда ли, как-то не звучит «ленинградская» погода. Петербургская погода, хотел сказать я, — потому что в Ленинграде должно быть светло и просто.
Но такова — если уж говорить правду — была погода в час моей встречи с Ивановым.
Город дышал влажным серым воздухом, было холодно, людные улицы казались пустынными, а трамвайные звонки, торговые выкрики и ржанье слышались откуда-то из низких облаков. Я сказал:
— Зайдем сюда в чайную, доктор. Ведь мы не виделись пять лет, немного меньше четверти моей жизни.
И мы вошли в чайную. Там тоже стоял туман, но для меня он был понятней, потому что я видел, откуда он. Он рвался через дверь из кухни.
Сначала мы поговорили об Академии, о величии науки, о Ломоносове, о смешных азиатских профессорах.
Потом я сказал глупость.
— Если бы юбилей был при старом режиме, — сказал я, — все наверно было бы еще торжественней. Раздавали бы, знаете, всякие звезды, медали, ленты, эполеты.
Я сказал это увлеченно, жестикулируя. Выпятив живот, я торжественно показал эполеты, — и в этот момент глаза доктора Иванова загорелись, и он схватил меня за руку:
— Маленький, — тотчас сказал он мне. — Я вас понимаю. Я вас прекрасно понимаю. Как трудно человеку спрятаться.
И он добавил шепотом:
— Ведь вы работаете в подполье?
— Что? — отпрянул я от него, испугавшись. — В каком подполье? Когда?
— Не стесняйтесь, Маленький. Я вижу, с каким прекрасным воодушевлением вы говорите об эполетах. Не стесняйтесь.