Юрий Гончаров - Волки
Дом, к которому они пришли, – типичный обывательский полутораэтажный дом старой, дореволюционной постройки, обшитый обветшалым тесом, – был погружен во мрак. Они не сразу отыскали, откуда же в него заходят. Он имел парадный вход с улицы – с каменными порожками, железным резным козырьком, но, как водится, парадные эти двери были намертво запечатаны, очевидно, еще со времен гражданской войны, когда обыватель норовил поглубже забиться в свою нору, притихнуть в ней, притаиться без всяких признаков жизни. В дом, оказывается, проникали со двора, через неприметную дверь неприметных дощатых скособоченных сенец, из которых вели ступеньки: одни – деревянные, скрипучие, расшатанные – в верхнюю половину дома, другие – выложенные из сточенного ногами кирпича – вниз, в полуподвальный этаж, где помещался с семьей теперешний, владелец всего этого трухлявого особняка, из коммерческих расчетов предпочитавший лучшие комнаты отдавать внаем, а самому ютиться кое-как, в сырости и тесноте.
С горящим фонариком, ругая почем зря живущих здесь людей, которые сами же каждый раз оступаются на этих сгладившихся ступенях и не удосужатся их поправить, Баранников, держась рукой за шершавую кирпичную стену, осторожно – не сошел, а скорее сполз в подвал.
Всегда есть что-то холодящее кровь в ночных приходах власти, даже тогда, когда люди не знают, не чувствуют за собою никакой вины. Уже одно это – внезапный, громкий, требовательный стук, ворвавшийся в спокойный сон, в теплоту домашнего мирка, топот каблуков и шумное появление незнакомых начальственных лиц – действует, как весть о несомненной беде, несчастье, и нет такого сердца, которое при этом не сжалось бы в мучительной истоме.
По опыту Костя знал, что сейчас предстанет их глазам: сумбур, хаос, некрасивость обнаженного быта, который застали врасплох, человеческого жилья, где несноровчивы на домашний уют, где не ждали непрошеных гостей.
Костлявый, болезненного вида, в одном исподнем мужчина отворил дверь. На первые вопросы Баранникова он отвечал, прыгая на одной ноге, а другой стараясь попасть и не попадая в штанину. Рыхлая пухлолицая женщина с накрученной на голову косой и торчащими шпильками, его жена, натянув до подбородка пестрое лоскутное одеяло, глядела на вошедших с широкой кровати. Между нею и стеной лежала еще девочка лет двенадцати, тоже проснувшаяся и тоже молча, по-зверочьи, с любопытством следившая за происходящим… Дряхлая старуха закопошилась на печи, тягуче закашлялась; черный кот, потревоженный ее возней и кашлем, спрыгнул на пол, зевнул, выгибая спину, потерся о Костину ногу и подошел к глиняному черепку с остатками какой-то еды…
Небритый, пропахший махоркой хозяин стал по-настоящему понимать вопросы и обрел разум, только когда уяснил, что ночные гости интересуются не им, а его квартирантом Ильей Николаичем. Он сделался даже словоохотлив. Жена его тоже присоединилась к разговору, своими репликами с кровати помогая мужу объяснять, что Илья Николаич вот уже, почитай, месяц, как с ними и не живет, а все в лесу, на своей грибоварне, и приходит только, когда в городе у него какое-нибудь дело. Последний раз ночевал с неделю назад. Сегодня, верно, был, часу так в десятом утра, – зашел и сразу ушел, и больше не появлялся.
– Рубаху сменил, – сквозь кашель сказала с печи старуха.
– Правильно она говорит, рубаху сменил, – подтвердила с кровати хозяйка. – Мы ему постирывам, когда что оставит, со своим-то чо не постирать человеку-то? Труд не велик…
– А место его – вон это, – показал хозяин в запечный угол. Там стояла железная койка, на ней лежал конопатый парень. – Это мой племяш, сестрин сын, из деревни приехал. Хочет на шоферские курсы поступать…
Имущество Мязина хранилось под койкой. Оно состояло из пары сношенных дырявых сапог и пыльного фанерного баула, какие делывали еще в двадцатых годах. Когда его открыли, в нем и вещей-то почти не оказалось: старые портянки, латаные ватные штаны, подшитые черной резиной валенки да еще какая-то неопределенного назначения ветошь…
– Вы не сердитесь на нас, – со всей вежливостью извинился Баранников перед хозяевами. – Мы, конечно, не стали бы вас тревожить, если б не так срочно было нужно…
– Ничего, ничего, – великодушно сказал хозяин, в той очень понятной радости, которая возникает у людей при близком соседстве с неприятным делом, когда это напугавшее попервоначалу дело благополучно, не задевая, проходит мимо. – Мы понимаем… Вы ж ведь не по своей охоте, у вас причина служебная…
Еще с того момента, когда выяснилось, что ночные посетители пришли из-за Мязина, хозяина все время точило любопытство вызнать подробности – чего это вяжутся к старику. Теперь наконец он решился:
– Может, это не положено, но мы люди обыкновенные, неученые… Так что вы уж простите… Меня, как хозяина, интересует, поскольку Илья Николаич на квартире состоит, в одном с нами помещении… Человек он вроде спокойный, преклонный уже старик… Я так понимаю – это что-нибудь из-за пожара этого, что случился, да?
– Примерно так, – не сморгнувши, ответил Баранников. – Выясняем просто, отчего он загорелся, пожар этот. От него ведь и родственник Ильи Николаича пострадал…
– Афанасий-то Трифоныч? Да, уж это беда так беда! Он меня хорошо знал. Бывало, что и чинить ему кой-чего приходилось, водопровод иль так что, по мелочи… Сам-то я слесарь, на затоне, семнадцатый год… Встретит, попросит, – такому человеку почему не уважить?.. А про Илью Николаича если вы что думаете – так его той ночью и не было тут вовсе. Он уж утром про все узнал. Катька, вот она, дочка моя, к нему на грибоварню бегала, – указал он на девочку со зверочьими глазками, жавшуюся под одеялом к материному плечу. – В седьмом уж часу…
– В половине седьмого, – поправила девочка, не пропускавшая ни одного слова из того, что говорилось в комнате.
– Я, правда, на часы не глядел, чтоб сказать точно…
– А я глядела! – подала голос девочка. Глазенки ее посверкивали смело, бойко.
– Ну, раз глядела, значит, в полседьмого… Мы ее посылали. Вернее сказать – Дуня, вот жена моя, посылала. Как же, говорит, такая страсть, а Илья Николаич где-то, ничего не ведат! А Катька прибежала – он уж знал. Бабы грибы сдавать принесли – и сказали…
– И вовсе не бабы, а Клавка Шулякова, она одна-то и знала! – поправила девочка.
– Ну, Клавка, – согласился мужчина. – А она кто есть – не баба, что ли?
Баранников слушал с профессиональным вниманием. Когда мелькнуло имя Клавки Шуляковой, он записал его на вытащенной из кармана карточке и быстро черкнул рядом еще какие-то замысловатые значки, понятные только ему.
Железные ходики на стене с гирьками в виде еловых шишек размеренно отстукивали минуты.
– Может, к Мировицкому подняться? – вслух подумал Баранников, когда они с Костей, попрощавшись, выбрались из подвала в дощатые сени.
– А чем он сможет помочь? – вопросом ответил Костя. – С Мязиным общения у него почти нет. Да и неудобно будить в такой поздний час, только пугать старика…
– Нет, давай подымемся, – не слушая Костю, сказал Баранников, направляя на ступеньки фонарь и начиная взбираться по скрипучей лестнице. – Раз уж мы здесь – почему бы не поговорить? А насчет беспокойства – это ничего, мы извинимся… Какая к нему дверь, их тут три – прямо и две направо?
Хозяин дома стоял внизу, в освещенном прямоугольнике открытой двери.
– Прямо, – сказал он услужливо. – К Евгению Алексеичу прямо. Направо – там другие люди живут.
Баранников постучал в дверь, – негромко, потом посильней.
– Евгений Алексеич! Это я, Баранников! Спит, наверно, – подождав и не слыша ответа, проговорил он. – А дверь не замкнута, – удивился он затем и потянул за ручку. – Евгений Алексеич! – позвал он, приоткрывая дверь пошире.
Вдруг Баранников издал странный короткий возглас, даже не возглас, а вскрик, как человек, чем-то необычайно пораженный, и на две-три секунды оцепенело застыл возле приоткрытой двери.
Костю, находившегося в начале лестницы, пронзило чувство острой безотчетной тревоги.
Он взлетел по порожкам и, с шумным дыханием, из-за плеча Баранникова увидел то, что заставило Виктора издать свой возглас и оцепенеть: в желтоватом луче фонарика увидел ноги Мировицкого в стоптанных, кривых, зашнурованных бечевкой брезентовых полуботинках, висящие и покачивающиеся рядом с блестящей плоскостью покрытого веселенькой клетчатой клеенкой стола…
Двадцать четыре ноль-ноль
Удивительно, непостижимо это свойство человеческой души – надеяться. Надеяться даже тогда, когда уже нет никаких надежд, когда разум уже совсем отчетливо понимает полную их тщету…
Пока ждали прибытия врачей, все – и Костя, и Баранников, и всполошенные жильцы – находились в этом состоянии надежды, надежды неизвестно на что, на какое-то чудо, может быть. А вдруг! А вдруг медицина сумеет, вдруг она сможет!