Юность - Николай Иванович Кочин
— А как же, милый человек, мы землю возьмем, ежели вдруг богачи с законом не согласятся?
— Как же они не согласятся, — обиделся оратор, — обязаны согласиться.
— А если не согласятся? — поддержали вопрошающего многие голоса.
— Да не может этого быть, чтобы не согласились, — говорил оратор.
— Да как же не может быть, когда за свое добро всяк готов отгрызаться зубами, — настаивали мужики.
— А все-таки закон пересилит, — лепетал оратор, — закон, он знаете какой…
— А ежели не пересилит? — горячились мужики.
В этом месте оратор закашлялся и кашлял долго, собираясь с мыслями.
— А ежели закона они не послушаются, тогда что делать с ними?
— Да должны послушаться, — слабым голосом произнес оратор.
— Ну, все-таки, случится вдруг оказия — и не послушаются, — голоса становились гуще.
— Должны бы послушаться… по закону… ведь тогда выходит беззаконие.
— Ну, а ежели окажется беззаконие?
— А ежели беззаконие?
— Да, ежели беззаконие?
— Тогда что?
— Тогда? Силком? — поддакнули мужики, и в голосе слышались упрек, гнев и сила.
— Ну, тогда силком, — согласился он, — заставим отдать землю, согласно закону.
— Вот это дело! — закричали мужики облегченно. — Вот это хорошее слово. Начхает он на наш закон, уж это мы знаем, что начхает. А силком его выгнать просто. Он один, нас много.
И долго после этого разъяснял оратор, что «силком» заставят лишиться помещиков земли «через закон же», что это «предусмотрит партия», а деревни, взявшись за это по своему почину, только внесли бы самоуправство и «попрали бы закон», — но мужики его уже не слушали. Они все это поняли, как им приятнее, и уже записывались у стола в партию. Так как каждого надо было расспрашивать, а мужик на ответы туг, то из толпы поступил разумный совет:
— Ты пиши всех кряду, — сказали старосте, — а мы домой пойдем, стада пригнались, бабы будут ругаться.
И оратор остался с Иваном Кузьмичом переписывать фамилии мужиков с одного края села вплоть до другого. Так все село через час и стало партийным. Оратор после того раздал многим программы и принял подписку на газету «Народ». Я тоже подписался, но за все время до Октябрьской революции получил только два номера. Мужики, которые ездили на базар и брали почту, дорогой мою газету обыкновенно искуривали или завертывали в нее селедку. Я ужасно страдал, жаловался старосте, собирался писать в «свою партию» гневное письмо, да не знал адреса. Так и прочитал только эти два номера. В одном был отрывок из романа какого-то Ивана Иваныча Калюжного про то, как он, будучи молодым студентом, поднимал народ в «глуши» на восстание и попутно склонял к «свободной любви» молодую курсистку из закоснелой купеческой семьи. Роман был написан на отборном диалекте, в котором слова: «эфто», «тое-тое», «шешнадцать» встречались в таком изобилии, что я — сын народа — с трудом разбирался в тексте. Во втором номере были напечатаны стихи, в них слово «народ» постоянно рифмовалось с каким-нибудь другим модным тогда словом: «народу — дадим свободу», «народ пойдет вперед», «годы — счастливые народы» и тому подобное. Рифмы эти повергали меня в трепет. Мне представлялось, что революционеры — все поэты и что революция — это единственный источник поэзии. Тем более, что сам я слагал отчаянные частушки под гармонь и, так сказать, носил в себе «потенциальный жар поэта». Разумеется, меня тянуло читать «настоящих» поэтов из «нашей партии». Но нет, курильщики были неумолимы.
Кстати, я хочу сказать здесь о словах. Слово, как монета, от частого употребления стирается. Через каких-нибудь два-три месяца очарование отлетело ото всех этих слов, которые бросали меня в жар и холод. Они стали обиходными, а главное: дороговизна, карательные отряды и все события, изложенные в главе третьей, когда прорвалось нетерпение мужиков и они, поняв прямолинейно наказ оратора «действовать силком», начали расправляться с поместными владениями, — открыли мне горестную из истин: слова могут быть фальшивыми, как монета. Важные рифмы «свободу — народу» и исполосованная спина мужика посланцами «своей же партии» — это как-то слишком уж не совпадало. Надолго у нас вошла в поговорку фраза оратора: «все ваше: земля, луга, леса… все народное». Когда горько или туго приходилось мужику, в дровах нуждался или в хлебе, над ним шутили:
— Ну, не хнычь… все ваше: и поля, и леса, и луга — все народное.
Потом услышали, что власть хотят брать большевики. С этого момента, собственно, и начинается политическая история села, размежевка классовых сил и симпатий. Прибывшие из Сормова сельчане прямо объявили, что все остальные, кроме большевиков, есть «охвостье буржуазии».
— Долой войну, буржуазия нас обманула, а Ленин нас выручит, — говорили они.
На улице сынишку бакалейщика бабы уже называли «проклятым буржуенком». Новые слова вошли в обиход деревни: «буржуй», «пролетарий», «вся власть Советам». И бабы на колодцах разговаривали про то, «какие правители для бедных крестьян подходящие». В смысле большевизации наше село по специфичности положения (отходничество) стояло на высшей ступени, до которой поднималась деревня той поры в нашем уезде. По крайней мере, по рассказам местных стариков, никто не голосовал в таком большом количестве за большевиков в Учредительное собрание. Понятно было нетерпение мужиков услышать приехавшего Михайла Иваныча, который будет разъяснять, кто такие большевики. Помню, интерес к этому делу был у всех совершенно лихорадочный. Но сперва расскажу, кто такой Михайло Иваныч, второй из эсеров, которых мне приходилось видеть в деревне.
Михайло Иваныч был наш коренной житель из бобылей. Кормил семью, работал половым в каком-то из нижегородских трактиров. У него была не изба, а избенка из осины в два окна, не вместительнее, не выше и не чище обыкновенной бани. И стояла эта избенка не в улице, как у всех, а в садике, за соседними дворами. Когда он просил у общества места для избы, то ему, как человеку худородному, по соседству с приличным домохозяином избушку даже ставить не позволили. Говорят,