Виктор Ревунов - Холмы России
— Да, это так. Не оправдываюсь и никого не виню. Прежде чем кого винить, надо сто раз отмерить с терпением, и то ошибиться можно. Вина лишь за вину, а с чего она пошла, на это и меры не хватит до самого дна промерить.
— Знакомая песенка: винить жизнь. Так живи, чтоб потом не искать вину в своей жизни.
— Знать бы, где оборвется.
— Ты будто не знал.
Митя в пальцах растер жарок окурка.
— Кто что знает?
— Или не знает, что творит убийца? Жизнь не вернешь, а руки не отмоешь. К стенке вон! Не смей так говорить.
Митя посмотрел на листок бумаги, на карандаш в руке Стройкова: сейчас начнет, погонит, как в сеть, про которую узнаешь, как запутаешься в ней… Где эта сеть? Где?
Митя опустил голову.
— Что ж замолчал? — спросил Стройков.
— Зря болтать-то, — со злостью на себя сказал Митя.
— Не зря, а по делу.
— Что по делу? Что еще?
— Не психуй. А говори, как говорил, тогда толк будет.
— Толк с прибавкой.
— Смотря какой толк. А то… Помнишь, старый топор у вас куда-то делся?
— А какое тебе дело до чужих топоров?
— Надо.
— Нашли?
— Кого?
— Топор. Топор наш. Клейменый ведь был.
— Нашли Желавина. Топором зарубили.
Митя локтями уперся в колени, сжал голову.
— Так я и знал.
— Что знал?
— А что нашим топором поморочили.
— Что же не сказал тогда?
— Так ведь это теперь легко говорить. А тогда только мутные страхи были. Отец на кладях топор забыл. Пошел я. А топора нет. Кому он нужен, клейменый-то? А тут прямо как подгадано было, в тот день и Желавин пропал. Затревожились мы. Так сделают, что и не расхлебаешь потом: за этот топор и сгниешь. Боялся отец, что меня потянут.
— Кто ж невиновного потянет?
— А вот приехал же… Только сразу скажу тебе: если бы я Желавина убил, топор бы не нашли. В омут и не плеснулся бы.
— Так ведь всплыл.
— Потому что не я его прятал… А где всплыл? Это даже интересно.
— В одном разговоре. Да и сам ты подтвердил, что разговор не пустой. Вот записал: «…Так я и знал». Твои слова или нет?
— Мои.
— А когда топор пропал?
— В тот самый день утром.
— А вечером где ты был?
— На речке винцом баловался. Только ты зря мозги-то мне крутишь. Я тот день хорошо помню.
— А где отец находился?
— Тогда бы ты его и спросил. Я за ним не следил.
— Ты сказал, как подгадано было, в тот день и Желавнн пропал. А откуда ты знал, что пропал он? Ведь вечером еще не знали, что пропал. После стали искать.
— Вот после-то с топором все и представилось. А что, если топор наш не так просто пропал? Тут любой забеспокоится.
Стройков почувствовал, как след, казавшийся ему верным, вдруг замелся перед ним.
Глаза их встретились и опасливо разошлись. Один не хотел признаться, что не нашел вины, уже предрешенной.
Другой боялся, чтоб случайностью какой не запутать себя, и был настороже, стараясь уйти от опасности, неизвестно с какой стороны крадущейся к нему.
Митя взял папиросу и не успел закурить, как Стройков спросил:
— С чего твой отец так кончил?
— Про это я и сам хотел бы знать, — ответил Митя и с торопливостью закурил. — Я тогда, как увидел отца, как он на березе замерз, так и ужаснулся перед жизнью. Жуткие в жизни сторонки есть. И Желавина вон убили. А тут еще более всего нагляделся. Она меня на трату пустила, жизнь-то, и готова в последний расход пустить… Кто про топор-то, Фенька сказала? — решил он завести Стройкова в свои дебри. Но, как это бывает иногда, то, что хотят скрыть, как раз скорее и запримечивают. Так запримечивают гнездо птицы по ее назойливости, с которой она кричит и вертится, на себя отвлекая взор и шаги идущего к гнезду человека, — Подлая! — добавил Митя.
— За что же ее подлишь?
— Про топор сказала, меня сгубить. Ведь она сказала? Больше-то некому. Ей воля нужна. Со мной жила, а другого ждала.
— Кого же?
— Сама не знала, а ждала.
— А зачем тебе тогда топор понадобился?
— Отстань, Стройков. Если бы я или отец топором стукнули топор бы дома был или спрятали куда подальше. Сказал я уже. А то тревожились, может, в чьихто руках, и так его прихитрят, на нас след и наведут в случае чего.
— Ты говори, что спрашиваю. Зачем тебе тогда топор понадобился?
Митя усмехнулся с кривью в губах.
— Убить Желавина хотел.
— Я что, смеяться сюда приехал? Серьезное дело, а тут, понимаешь, шутить вздумал.
— Так, может, я тебе правду говорю.
— Ты что, серьезно?
— Сам вот не веришь, а ловишь. Разговор-то пустой. Воздух топором рубишь… А тогда топор мне понадобился — в лавке дверь подровнять: плохо дверь закрывалась. «Приду и подправлю», — отец сказал. А я говорю: «Что тебе ходить, сам все сделаю». — «Поди, говорит, на клади: топор там забыл. Там возьми». Пошел я, а топора нет. Вернулся, Феня мне и говорит: «Отец сказал, что сам в лавку придет».
— И пришел? — подторопил Митю Стройков.
— Да.
— Каким же топором ровнял?
— У него другой был.
— Такой же?
— Да.
— И клейменый?
— Да.
— Плотницкий топор?
— Да.
— А дрова чем рубили?
— Колуном.
— А почему для рубки дров новый топор появился?
— Тот пропал, я же сказал.
— Так пропал колун, а не плотницкий топор. Разница! А ты сказал: «такой же»… Выходит, колуном отец кладки-то делал. А тебе колун понадобился порог подровнять. Чего-то вы на колуне сошлись?
Так, почти незаметно, обошел Стройков и неожиданно как ударил:
— Колуном и убит Желавин!
Митя не сразу сообразил, что случилось: страхом затмило его. Он снова уперся локтями в колени и сжал голову.
— Я и сам думал, — произнес он заглохшим голосом.
— Что думал? — торопливо гнал его Стройков, чтоб не опомнился, не встал Митя: надо было быть жестоким, не упустить бы уже близкое его признание. Живо отвечать!.. Что думал?
— Что он убил.
— Отец?
— Да… Когда уж замерз он, так я подумал, страхом страшнее смерти его к той березе загнало.
— А за что убил?
— Не знаю.
— За часики? Часики на руке были. Часики с убитого снял.
Митя вскочил с табуретки.
— Врешь!
— А ты откуда знаешь?
— Врешь!
— Может, вдвоем и убили? — со злостью сказал Стройкой, боясь, что сейчас самый момент упустит.
— Не за часики, а за меня.
— Почему за тебя?
— Блокнот Желавина на бережку нашли. Там на меня кляуза была… И не только на меня…
— А где блокнот?
— В печке сожгли. Вот и все… Только часики отец не взял бы. Это ты зря.
— Жизнь загубил, а то какие-то часики.
— Подлеца убил.
— Попридержи язык: разошелся.
— Я тогда и подумал, про колун-то и спросил у отца.
Вижу, нет колуна. Вовсе и не нужен он мне был порог подровнять. Заподозрил неладное. Да только не верил, а думал так, отец убил. Самое ты мое затаенное из души вынул.
— Червяк!
— А червяку-то поверил! — с какой-то отчаянной дерзостью сказал Митя.
Глаза его с расширившимися люто зрачками мерцнули по-волчьи: хоть пропасть, а поторжествовать своим презрением к страхам, которые сулили ему его слова.
* * *В утро праздника, казалось, вступило в мир само добро с красным солнцем. Под синим небом, как на зеленом острове, расстилались снега скатертей на столах, выставленных в сады и в тень лип за дворами.
Тихо на току, ни души в полях.
Все наряжались и готовились к встрече гостей, спешивших на праздник по близким и дальним дорогам: тещи, зятья, кумовья, свояки, невестки — все, кто хоть чуть роднился с хутором и знался дружбой, шли и мчались сюда, Когда-то из села за рекой доносился от церквушки звон колоколов. Давно уж молчит ее колоколенка: нет больше певуче-ясных, с быстрой просеребью в отзвоне колоколов и с буревым гулом в замрачневшей меди большого колокола; лишь зазвончик остался. Привесили его на ветлу; небольшой, тонкоголосый, прежде начинал благовест, а теперь по зорям будил на работу.
Но вот зазвонил, зазвонил, сзывая всех на праздник. Отдавался звон из лесов, казалось, и там трезвонили колокола.
Звонила тетка Фени — Анфиса.
— А что ему на радостях наших молчать! — кричала она, распаленная этим звоном, и все смеялись. Вот бедовая!
Одной из первых она и пришла на хутор. Кумачовая кофта на ней, новые ботинки. Надела их перед хутором: берегла московские ботинки, такие тут не найдешь, желтые, на каблучке с высоткой.
— С праздником тебя, — войдя в избу племянницы, сказала Анфиса и поцеловала Феню. — С успением, ягодка ты моя горькая.
— Хоть на праздник-то помолчите, тетя. Тошно от всех этих разговоров.
— Не с разговорами, а с жалью к тебе.