Юность - Николай Иванович Кочин
Отец выходит в исподниках на крыльцо и долго прислушивается. С гумен доносится вольный храп лошадей, да скрипят ворота в дальнем переулке.
— Шабер Василий, чай, поди, опять уехал?
— Только что…
— Эх, сколько он сосняку навозил, бес бородатый, и не перечесть. Почитай, седьмую ночь за работой.
В душе его зажигаются молнии: корыстная зависть — гложет, божий гнев — пугает, людской суд — страшит. Вторую неделю его сердце — арена схваток смиренной совести земледельца с давним и непобедимым желанием построить теплую конюшню для нашей кормилицы — коровы. Какая же страсть покорит его? Хоть бы какая-нибудь да покорила. Мне жалко отца до слез — он третью ночь не спит, все мучается, все бродит по выгону, по огороду и по гумнам, все украдкой следит за проезжающими в лес мужиками, а утром за завтраком перечисляет крамольные подводы тех из соседей, которые вступили на путь своеволия. С нескрываемым удовольствием и священным трепетом он отмечает среди них людей очень почтенных, очень домовитых, очень благочестивых. Только все еще удерживает его от заманчивого «самоуправства» лютое упорство Онисима Крупнова — мужика строгого, мясоторговца знатного, церковника усердного, который ходит всегда в чапане, круглый, как шар, и говорит, как судит.
— Это уж разбой, — кричит Крупнов в улице и грозится клюкой в сторону окон. — Что ни двор, то вор, что ни клеть, то склад. Рубят лес и те, кому и не надо. Погодите, запорют вас, насмерть запорют. Такую порку зададут, что небу станет жарко. Что ж, поделом плуту и мука. За правду бог и добрые люди. Эх, хозяин стране нужен, строгий хозяин! От поблажек и воры плодятся. И что там канителятся с Учредительным собранием? Тьфу! Народ без хозяина, как паршивых овец стадо. Народ — собака, ее надо держать на привязи, да покороче.
Яков Ошкуров, окруженный бобылями, в тон отвечает ему от завалины Василия Березы, на которой каждый день людское сборище:
— Чего же поделаешь, Онисим Лукич, мужик свободы хочет, барина перестал опасаться…
— Не радуйтесь, братцы, — ввязывается тихий бакалейщик Филипп Смагин, — кто кем был, тот тем и останется… Природу не пересилить… Нельзя помещать коня в коровник, корову в стойло, собаку в птичник, курицу в собачью конуру… Нельзя барина пересилить… Не жить мужику в усадьбе, а барину в хате. Как двойка перед тузом, так и мы перед барином.
— Козырная двойка туза берет, — отвечает Яков, — теперь наши козыри…
— А чего достигнете бунтом? Тюрьмы, каторги, Сибири? Потерпите, барин разберется и с нами частью поделится, смилуется…
— Эй, брось, дед, барская милость что божья роса: высохла вмиг и нет ее.
— Так неужели надо громить усадьбу, творить беззаконие, не уважать чужое добро? Не равны баре: иной бога боится, а за иного бога молят… Вот теперь при народной свободе и они работать будут…
— Раздень меня, разуй меня, уложи меня, покрой меня, — а там я усну и сам. Вот вся их работа, все их старанье… Белые ручки чужие труды любят.
— Белые ручки? — подхватывает вдруг эти слова у своих ворот стоящая просвирня. — А как же иначе? Какого вы роду-племени? Что вы за цари-царевичи, короли-королевичи? Всяк порядок богом узаконен. Всякому дан свой талант. Сим молитву деет. Хам пшеницу сеет, Афет власть имеет. И это вам знать надо: Симова кость святая, Афетова — белая, Хамова — черная.
К ней повертываются спиной и хохочут.
— Не будет лапотника, не станет и бархатника, — слышно, говорят они между собой. — Ничего, ребята, не робей, расправляй плечи… Земля должна быть наша, барин — в сторону… Барская хворь — наше здоровье…
Наверное, отцу пришли сейчас на ум эти речи, и он мечется по крыльцу, вздыхает, крестясь, и называет вслух имена «свихнувшихся» сельчан, и с притворством праведника перечисляет их добычу.
— Шабер Василий восемь раз съездил, восемь богатырских возов привез. Пойти, посмотреть разве.
Размышляя вслух, он перелезает через крыльцо и попадает босыми ногами прямо в крапиву. Потом в одних исподниках, белея в кустах вишенника, пробирается к соседу в сад. Через несколько минут отец повисает на изгороди, трещат сухие палки частокола, и он шепчет мне оттуда:
— Сеня, тут ли ты? Почитай, все село поднялось. Был на задах — народу тьма-тьмущая. Как с цепи сорвались. Выводи, давай, скорее Ваську за задние ворота, да смотри, мать не услышала бы.
Я бережно снимаю кожаные сапоги, чтобы в лесу их не попортить, ставлю их в угол и выхожу на двор босой, протягивая в темноту руку.
— Господи благослови, — шепчет отец, вырывая у меня лошадь за задними воротами. — Никогда этого со мной не случалось, чтобы чужое красть. Помещик, он тоже человек, может быть, даже и сам наработал, не все от отцов достается… А почем знать, может быть, и от отцов. Нажить такую махину своим горбом, чай, трудно. А богатому сами черти деньги куют. А коли денег нет, так и подушка под головой не вертится.
И замечает сам себе в раздумье:
— Н-да! Дума, что борода — лишняя тягота. Цари и те корыстовались.
Он хлещет Ваську вожжой, и мы едем под яблонями, как под пологом. Васька фыркает, задевая дугой за ветки, я подпрыгиваю в телеге, отец приговаривает и молится.
— Ночь — матка: все гладко. Темная ночь все покроет. Топор с нами?
— С нами, тятька, с нами.
— Ух, ни праведный без порока, ни грешный без покаяния. И в хорошей капусте гнилые кочни есть. Н-но! Вася, родной наш, не выдай, милок, верно служил хозяину тысячу лет. Послужи еще малую малость, дело-то какое важное. Эхма! Затворились дела: барин за барина, мужик за мужика…
Запальчиво понукает лошадь.
— Задарма вали барского лесу вволю, а? Социализма, что ли, в самом деле пришла? Сказывал Яшка, что были времена, когда люди по правде жили. Встал и в другое место пахать ушел. Но вдруг один баламут надумал и сказал, что это его земля была с испокон веку. И началась драка: этот — «мое», тот — «мое»… И с тех пор ходит война по свету кругом. И один другого то и дело с насиженного места сгоняет. А этот — прежнего гонит. И так по всему свету война гуляет. И будет ей конец, когда, говорил Яшка, все будет общее… Н-да! Поглядишь кругом — тихо, звезды сияют, и поверить нельзя, что война на свете есть…
На пути к лесу нам то и дело встречаются дроги, груженные толстым сосняком, скрипят колеса, хрустит песок под ними, раздается в тихой мгле упорное дыхание лошадей. Мужики друг с другом не