Алексей Кирносов - Перед вахтой
Наконец конферансье вскинул благородную голову:
— Это пушкинский стих, дружище! И не надо никаких отчеств, называй меня просто Саша. Другое дело, что для эстрады такая воина и мир не годится, ее надо сократить наполовину, отрезать начало и конец, убрать все неигровое, а остаток выжать двумя руками. Чувствуется, ты еще не знаешь, что не каждое слово — золото. А это нечестно: заставлять публику за такие дорогие деньги слушать то, что не золото. Если не возражаешь, я приведу этот полушедевр в порядок и, пожалуй рискну исполнить. Нет, я не претендую на соавторство, упаси бог! Просто вычеркну лишнее, переменю название, некоторые сцены поменяю местами и припишу пару строк. Знаю, что авторы народ щепетильный, но и между авторами встречаются разумные люди. Нам, актерам, виднее, как писать вещи. Жаль что мы не умеем. Итак, услышу ли я возражения?
— М-м-м… я, конечно, согласен, — сказал лестно изумленный Антон. — И мне как — то странно… Это ведь самодеятельность.
— Ах, — махнул рукой Саша. — Нынче не различишь где искусство, где самодеятельность, а где Москонцерт Самодеятельность выдает такие шедевры… Раз ты согласен я к завтрему отшлифую и отдам на машинку.
— Я полагаю, это не бесплатно? — напомнила Анна Палеологовна.
— Бесплатно! — проговорил Саша с тяжелой иронией — В эстраде и слова — то такого не знают. Материал будет оплачен по тарифу Москонцерта. Давай, старик, договоримся о встрече. Например, завтра в три часа пополудни?
— Днем я никак не могу, — отказался Антон. — Если только в воскресенье…
— В воскресенье у меня три концерта, — сообщил Саша и человек, более искушенный, чем Антон, заметил бы как он доволен, что идет нарасхват. — Но дело даже не в этом Касса не работает. Не соображу, как же быть…
Выручила Анна Палеологовна:
— Антоша напишет записку, и я получу его деньги в вашей кассе. Надеюсь, мне выдадут?
Саша всплеснул руками.
— Аннушка, дорогая, вам выдадут миллион без всякой записки, лишь появитесь, скажите слово, лишь пообещайте выступить в концерте!
Анна Палеологовна печально опустила подбородок на грудь. — Этого я не обещаю. Слишком памятно другое. Другие залы, другая я… Пусть я останусь такой в своей памяти Она провела под глазом кончиком платка.
Конферансье торопливо попрощался.
Антона научили, как написать доверенность.
Он думал, что, может, дадут ему пару десяток, и тогда он сделает подарки и не очень будет стесняться в выборе праздничного угощения, а возможно, пригласит Григория с его Иринкой в кафе. Ну и что же, что в форме? Везло же раньше, а здесь военных куда меньше, чем в Ленинграде, патрулей так и вовсе не видно.
Потом, когда они стояли на набережной Москвы-реки, поругивая замусоренную воду, Иринка спросила:
— Антоха, ты и для души пишешь стихи или только для самодеятельности, чтобы выделиться из общей массы?
— Язва ты, и подумать не хочешь, — сказал Антон. — Интересно, где бы твоя общая масса сейчас была, если бы из нее время от времени кто-то не выделялся?
— А где бы она была? — поинтересовалась Иринка.
— В лесу под елкой была бы общая масса, обгладывая сырую лопатку дикой козы, — доложил свое соображение Григорий.
— Может быть… — произнесла Иринка. — Конечно, если бы никогда ничто не выделялось из общей массы, тогда и цветов, наверное, в поле не было. Одна трава. А не пора вам в казарму, флотские?
— Я уволен до утра, — сказал Григорий. — Мне никуда не пора.
— А мне пора, — выразил Антон свое огорчение глубоким вздохом.
— Бедный. — Иринка погладила его рукав. — Гриша, можно, я Антоху провожу?
— Хоть целуйся со своим Антохой, — буркнул Григорий. Терпеливо поджидающий на КПП опаздывающих мичман Сбоков увидел, как курсант Охотин вылезает из такси. В машине осталась приятная на взгляд невоенная шапочка. Дамир бессознательно обрадовался и даже улыбнулся Антону, принимая от него увольнительную.
11По утрам и вечерам он бегал и занимался гимнастикой. Успевающие только уставать и отсыпаться, — а таких было большинство, — смотрели на него, покачивая головами, говоря с тем сомнительным уважением, каким на Руси уважали юродов;
— Эк-кий ты, брат, святой Антоний…
Восемь часов строевых занятий выжимали организм насухо, и человек, не поставивший перед собой необыкновенной цели, даже ложку после этих занятий поднимал с видимой натугой. А тем временем Антон выходил во двор казармы в одной тельняшке, носовым платком стирал воду с перекладины и выделывал на ней всякие скобки…
В четверг прибыли с гарнизонной гауптвахты отсидевшие десять суток Герман Горев и Сенька Унтербергер. Остриженные и подавленные, они являли собой воплощенное раскаяние. Сенька молчал, а Герман рассказывал потускневшим голосом, как на гауптвахте пытался приручить крысу — скорее всего врал, так как крыс в столице давно уже извели ядовитыми средствами. Его слушали и не смеялись.
Объявили комсомольское собрание, и рота собралась в просторной, холодной, пропахшей вековой солдатчиной столовой. Часто бывало, что на комсомольские собрания несерьезный народ приходил с учебниками, с конспектами и даже с художественной литературой. Почему-то несерьезный народ начинал очень ценить время именно тогда, когда назначалось комсомольское собрание.
Конечно, есть собрания, на которых не отвлечешься. Например, о результатах экзаменационной сессии или о подготовке к летней практике. Тут каждому охота высказаться, и все говорят интересно, живыми словами о живом деле. И всех это волнует. И тогда страсти раскаляются, люди режут правду — матку, и крик стоит до потолка. Но стоит объявить разбор персонального дела курсанта имярек, истребившего в журнале двойку при помощи щавелевой кислоты в определенной смеси с хлорной известью и поставившего на освобожденной площади бумаги цифру «четыре» — собрание течет вяло, и слова говорятся казенные, писанные и слышанные, и всем кажется, что не разбирать его надо, а просто дать по загривку.
Наверное, не всегда так. Проступок проступку рознь. В столовую старинной Лихопольской казармы не принесли ни одной книжки. Рассаживались по местам спокойно, деловито. На Германа и Сеньку поглядывали без сочувствия
Антон был рядом с погоревшими приятелями, он говорил слова утешения, но они звучали холодно и не утешали, потому что, честно признаваясь, Антону хотелось сказать другое. Например: «Свинство это, братцы…»
Костя Будилов полагающимся образом открыл собрание. За столом президиума сидел командир роты капитан третьего ранга Многоплодов, сердитый и обиженный, сидел заместитель командира курса по политической части капитан третьего ранга Добротворов — огорченный, и сидел старшина роты мичман Сбоков — весь воплощенное возмущение.
— На повестке дня один вопрос, — сказал Костя Будилов. — Разбор персональных дел комсомольцев Горева и Унтербергера. Других предложений не будет?
— Не будет, — подал голос кто-то из зала.
— И я так думаю, — сказал Костя. — Считаем, что мы этот вопрос проголосовали. Что ж… Начнем этот неприятный разговор… Горев и Унтербергер сегодня вернулись с гауптвахты. Это все знают. Но я, например, не знаю, за что они туда попали. То есть, живя с ними второй год в одном кубрике, я могу себе представить за что, но хотелось бы знать точно. Тьфу, дьявол, не так выразился. Мне не хочется это знать и противно слушать. Но знать надо и слушать придется. Предлагаю дать им высказаться.
Предложение приняли. И, так как пришибленный случившимся Сенька не был способен членораздельно высказываться, говорить за обоих пришлось Герману. Он откашлялся, вытер платком углы рта. Ссутулившись, но не сгибаясь в пояснице, глядя в пол, но не униженно, а недоуменно, позволив себе как бы машинально сунуть пальцы за ремень, он начал:
— Бывают в жизни минуты, когда тобою владеет лишь одно желание: провалиться сквозь землю. В такие минуты единственным выходом из положения кажется пистолет, заряженный одним патроном. — Глубокий, любовно выхоженный голос звучал как надо: трагически. — Как это было? Если видишь свое удовольствие в примитивном удовлетворении низменных потребностей, это всегда происходит по одному и тому же шаблону. Человек выпил стакан водки. И теперь ему кажется, что он другой человек. У него другие мысли, другие ощущения и другое поведение. Этому другому человеку тоже хочется выпить стакан водки. Один стакан, что в этом страшного, какая беда! И он выпивает, и снова перед нами другой человек. Психика у него уже другая, и система контроля тоже. А ведь и ему хочется выпить. Немножко, культурно, только один стакан. На каком-то этапе этого процесса разумный человек кончается. Мысль пропадает, и мозг работает подсознательно, то есть совершает работу, недоступную самоотчету. Тем не менее эта работа происходит и проявляет себя в действиях. Потом исчезает и подсознание, и даже субсенсорное поле перестает влиять на отравленный мозг. А утром — как правило, это случается хмурым, сырым и непогожим утром, когда в окне только еще проступает хилый рассвет, — человек размыкает веки, к нему возвращается разум, и память прокручивает перед глазами страшную ленту, на которой запечатлены все его вчерашние действия. Он знает, что на свете живут люди, которые видели все эти действия, знает, что они все помнят, и знает, что возмездие неминуемо, ибо жизнь — это математика и в ней на каждый плюс приходится по минусу…