Алексей Кирносов - Перед вахтой
— Тьфу, какая гадость, — подал реплику Костя Будилов. — И как ты можешь к ней прикасаться, если ты все это знаешь!
— Тогда-то и появляется мысль о пистолете, заряженном одним патроном, — продолжал Герман", не ответив на реплику. Выигрышный ответ он приберег на потом. — Особенно когда разум возвращается к тебе не где-нибудь, а в камере гарнизонной гауптвахты. Чувство раскаяния, которое при этом испытываешь, знакомо, может быть, только грешникам в аду. Нет, нет, этого не было! — кричит душа, но мозг помнит, что это было, и ты в бессильном отчаянии падаешь на холодные нары… Возможно, кому-то показалось странным, что я не раскрыл факты. Факт сам по себе глуп и бездушен. Я говорил о смысле фактов, о сути. Но если любители приключений будут настаивать, могу рассказать подробности. Как?
Все молчали. Никто не захотел стать любителем приключений.
— Тогда я выхожу на коду, — облегченно вздохнул Герман. Удалось избежать пересказа унизительных подробностей. — Комсорг роты вполне законно спросил меня, как я могу прикасаться к бутылке, если знаю, что за этим воспоследует. Не скрою. Я пробовал спиртное и раньше, но никогда еще не хулиганил, не дрался и не лишался сознания. И мне особенно горько, что такое произошло в Москве, куда меня пригласили как одного из лучших. Я виновен, и пусть меня накажут, ибо десять суток гауптвахты не искупляют моей вины.
Герман положил ладонь на глаза и сел на свое место.
— Правда, — подал голос Сенька Унтербергер. — Я тоже.
— Десятью сутками не отделаешься, — сказал Дамир Сбоков.
По столовой прокатился гул, и Костя Будилов поднял руку.
— Тихо. Кто хочет выступить? Из-за стола поднялся Дамир Сбоков.
— Разрешите, я скажу, — обратился он к Косте Будилову, и Костя кивнул головой. — Каждый раз, сталкиваясь с такими людьми, счастье, что это бывает редко, потому что таких среди нас единицы, я задаюсь вопросом: для чего они живут на свете, и вообще, стоит ли им жить? Попрошу не гудеть, сперва выслушайте. Чьи интересы все мы защищаем? Отвечу: свои личные интересы. И я всей своей деятельностью защищаю свои личные интересы, и ты, Букинский, делаешь то же самое, хоть и строишь сейчас ехидную гримасу. А ты лучше вслушайся и поразмысли. О чем я думаю, прежде чем что-то сделать? Цепь такая: мне хочется сделать то-то и то-то, и я считаю, что это для меня хорошо; я есть член определенного коллектива, без коллектива, если он меня вышвырнет, я нуль; чем лучше коллективу, в котором я состою, тем лучше и мне, чем хуже ему, тем мне хуже; хорошо ли для коллектива то, что я намерен сделать. Если по этой цепи получается, что поступок хорош и для меня лично, и для коллектива в целом, я совершаю его. В противном случае я воздерживаюсь от поступка, потому что плохое для коллектива в конце концов, плохо и для меня. А я не враг самому себе. Вот почему, заботясь о благополучии коллектива, я защищаю свои личные интересы. Называйте меня эгоистом, я не обижусь. Большинство из здесь сидящих такие же разумные, сознательные эгоисты. Большинство, но не все. Вернусь к Гореву с Унтербергером — и мне, кстати, странно, что в компании на этот раз не оказался и Охотин. Вероятно, случайно. Им захотелось испытать удовольствие опьянения. Я не монах, знаю, что такое С2 Н5 ОН, с чем его едят и для какой надобности. Но, прежде чем схватиться за рюмку, подумали ли они о коллективе? Горев, вы думали о своей роте, о курсе, об училище? Молчит, такой разговорчивый. Значит, не думал. Не думал он и о Военно-Морских Силах в целом, а прохожие, глядя, как он лезет в драку, думали! Можно представить, что они думали: вот какие у нас матросы — пьяницы и хулиганы. И думали они это не только о Гореве, но и о тебе, Букинский, и о тебе, Будилов, и обо мне. И теперь, встретив кого-нибудь из нас на улице, они брезгливо посторонятся. Нет, я не сгущаю краски, здесь именно такая зависимость. И вот я возвращаюсь к тому, с чего начал. Для какой надобности живут на свете люди, которые и себе и другим делают только неприятности, пачкают репутацию коллектива, сами топчутся на месте и другим мешают идти вперед? Для чего нужен этот балласт? Добро бы хоть для них самих. Тогда можно было бы смириться с этим явлением, руководствуясь голой гуманностью. Но ведь они сами несчастны! Поглядите на эти лица, на эту больничную бледность, на бессмысленные, затравленные глаза, на скорченные фигуры. Вы слышали выступление Горева. Конечно, он увиливал, играл и изворачивался по принципу: лучше я сам себя ударю, чем стукнет тот, кого я обидел. Но и актерские таланты не помогли ему скрыть, что он сам себе сейчас противен. Хоть он и считает себя умным человеком, но главное в нашей жизни ему непонятно. Он не понимает основы.
— Понимает, — вставил Костя Будилов. — Только отказывается поверить. Не устраивает его такая основа. Что вы предлагаете, товарищ мичман?
Дамир Сбоков посмотрел на часы и сообразил, что речь его затянулась.
— Что я предлагаю? На мой взгляд, целесообразно исключить этих людей из комсомола, потому что ни комсомолу от них, ни им от комсомола никакого толку нет. Зачем тащить с собой в пути лишний груз, когда дорога и без того тяжела? Также предлагаю ходатайствовать от имени собрания об отправлении Горева и Унтербергера в Ленинград. Нечего им тут делать.
Мичман сел, и сразу поднялся с места капитан третьего ранга Добротворов, пожилой седой человек, получивший первый офицерский чин на тридцать третьем году жизни, после пятнадцати лет службы.
— Разреши и мне, товарищ Будилов, сказать несколько слов, — попросил заместитель командира курса по политической части. — Разделяя общее возмущение безобразным поступком Горева и Унтербергера, я хочу несколько подправить категорические мысли уважаемого мичмана Сбокова. Нет, так не годится, товарищ Сбоков. Мы же из них антиобщественный элемент сделали. Когда-то такие перегибы были. Помню, украл у нас один матрос кусок мыла, так ему припаяли подрыв материальной базы флота и подвели под трибунал. Справедливо ли? Вот я в вашем возрасте носил клеш сорок два сантиметра, а вы норовите обузить до восемнадцати. Истина опять-таки где-то посередине. Вы говорите, зачем им жить на свете. Это, мичман, прямо скажу, с вашей стороны очень даже непродуманное заявление. Да неужели Горев никому не помог, не доставил радости? Не верю. Неужели Унтербергер только огорчает окружающих и причиняет себе и другим страдания? Это смешно, мичман. Сам небось аплодировал, когда Горев и Унтербергер со сцены выступают. Радовался, и другим старшинам говорил: эти ребята из моей роты. Сознайся, говорил?
— Не помню, — нехотя отозвался мичман. — Может, и говорил.
— А я помню, — с нажимом сказал Добротворов, — как на совещании в политотделе округа говорил: они из нашего училища, с курса, где я являюсь заместителем командира по политчасти. Теперь второе: как это от комсомола никакого толку?
Нет и немыслимо бытие такого человека, на которого комсомольская организация не оказывала бы влияния.
— Верно, — согласился мичман. — Тут я перегнул в пылу полемики. Но что комсомолу от них никакой пользы, это точно.
— И это не точно, — возразил Добротворов. — То, что мы сейчас обсуждаем их поведение, это уже на пользу всем слушающим наши речи комсомольцам, есть и другая польза. Будь я членом вашей комсомольской организации, я бы, конечно, здорово продраил этих разгильдяев, но за исключение я бы не голосовал. А голосовал бы за самую строгую меру взыскания с оставлением в комсомоле.
— Доброе у вас сердце, — буркнул мичман Сбоков.
Выступления продолжались, и в «продраивающих» недостатка не было. Пытались подавать голос и «сочувствующие», но тут подымался такой гвалт, что Костя вынужден был приостанавливать собрание. «Сочувствующих», собравшихся в силу странной закономерности за задними столами, и морально оттеснили на задний план. Они умолкли.
Последним, подводя итог, выступал Костя Будилов. Он сказал, что трудно будет оттереть пятно, которое ляпнули на репутацию роты два безответственных разгильдяя, но здоровый коллектив подтянется и покажет, что не такие факты определяют его ясное лицо.
— И пусть это собрание, пусть гневные слова, сказанные здесь, послужат предупредительным сигналом всем тем, кто по детскости разума забывает о том, кто он, какую форму он носит и где теперь находится, — сказал Костя. — Выношу на голосование три предложения: мичмана Сбокова — исключить из комсомола; старшины второй статьи Охотина — объявить выговор без занесения в личное дело; мое собственное — строгий выговор с предупреждением и с занесением в личное дело. Прошу голосовать. Кто за первое предложение? Раз, два, три… Эй, а ты куда руку убрал? Не голосуешь? Значит, два. Кто за предложение Охотина?
Поднялось с десяток рук за задними столами. Антон оглянулся. Не проходит его предложение…
Большинством голосов рота приняла предложение Кости. Мичман Сбоков настоял, чтобы проголосовали еще одно его предложение: ходатайствовать перед командованием об отправлении Горева и Унтербергера в Ленинград. Это предложение провалили — пусть они стоят дневальными по казарме.