Дмитрий Урин - Крылья в кармане
Шварц был освобожден и оставлен под надзором.
Университет оставлен шесть лет назад, пять лет несмелой, полуплатной врачебной практики и год каторги — вот они, эти шесть лет. Человек вышел из тюрьмы жадный к жизни, жадный неразборчиво, как всякий голодный, и все, что было у него до этого часа, до этой основной жажды, казалось ему несерьезным, детским и непродуманным.
Жизнь начинается с жажды. Все остальное свое существование доктор Шварц называл: «Когда я был студентом».
В это понятие у него входили и Клавдия, и суд, и каторга, и песни.
Если хорошо подумать, какое время обозначает фраза «Когда я был студентом», если продолжить ее, то выйдет, что доктор Шварц считал каторгу университетом, потому что только пройдя через нее, он перестал быть студентом.
Часто, до самой старости, он вспоминал это время, необычайно просто и неожиданно перевернувшее его судьбу.
В резкую холодную ночь вдруг пришла к нему Клавдия. Шелковый дождь блестел в ее склеенных волосах. Первая женщина в его жизни пришла в его дом как товарищ и как неловкая новая хозяйка. Она просто скинула свои промокшие башмаки, просто просила читать и говорила о вине, как исследователь и вместе с тем как ребенок. Было в ее непосредственности что-то от провинциальной невесты, от жены.
За год каторги Шварц совершенно свыкся с выдуманной им самим мыслью, что, если бы Клавдию тогда не арестовали, она осталась бы жить в его доме, стала бы его женой. Никаких причин допускать подобный оборот событий у доктора, конечно, не было. Но Клавдия была единственной женщиной, о которой он мог думать в тюрьме. Клавдия прошла сквозь его жизнь неожиданным страхом и стала кандальной мечтой, каторжным сном доктора Шварца.
Но, выйдя из тюрьмы, он ничего даже не пытался узнать о ее судьбе. О том, как встретила она смерть, могли рассказать только ее друзья, а к ним после подписания прошения на высочайшее имя было и стыдно, и боязно обращаться. Мысль о Клавдии не изменяла ему, не покидала его, и мысль эта еще больше заставляла его бояться узнать о подробностях казни. Шварц пугал себя: «Вдруг она осталась в живых».
«Она живет».
Предполагая это, он буквально дрожал. Клавдия была единственным человеком, перед которым ему было стыдно, который мог вернуть его в прежнее студенческое состояние, а он хотел жить.
— Я не мальчишка, — говорил он себе. — Я доктор, врач.
В скверном юго-западном городишке, где по утрам в низкие стекла обывательских квартир стучатся районные бубличники, где до сих пор еще ходят зажигать фонари с невысокой лестничкой, где в шесть часов вечера мычат гудки мельницы-крупорушки и возвращающиеся коровы, и по коровам, по крупорушке проверяют часы, — Шварц начал новую практику. Он прибил у дверей эмалированную вывеску, и первую неделю по совету своего домохозяина ездил с чемоданчиком в руках на извозчике из одного конца города в другой.
— Ой, не так, доктор, ой, не так, — учил его хозяин после первого дня таких поездок. — Вы держите одну ногу на ступеньке, как будто вот-вот вам надо слезть и вы пугаетесь за лишнюю минуту. Чтобы публика видела спешку. Как будто у вас столько практики, что ее некуда сунуть. И на часы смотрите. На часы обязательно.
От извозчика пахло конюшней и тулупом, провинциальная пролетка была грязной, в ногах валялась солома. Похожие одна на другую улицы мелькали однообразно, приходило на ум, что топчешься на одном месте, и Шварц мучительно стеснялся извозчика.
Через неделю пришла практика, а через год — жена, высокая, полная, выгодная, с выездом и обставленной квартирой. И во время сватовства, и во время венчания Шварцу казалось, что он изменяет Клавдии, обманывает ее память. И позже уже, на новой квартире, такой новенькой, что жалко было двигать стулья и ходить по полу, он хотел рассказать жене, что вот у него была Клавдия. Но рассказывать было нечего, жена или ничего бы не поняла, или испугалась бы — это все равно, что рассказывать сны. Часто он начинал:
— Когда я был студентом…
Но всегда переходил на другое, и кандальная его мечта о Клавдии осталась от жены тайной.
Без особых мыслей прочно входил в жизнь Шварц. С рецептурными бланками в кармане, с лаконичными диагнозами «юг» и «Бог» там, где нельзя было прописать розового лекарства. Он поднимал руку к недосягаемому небу, качал по-козлиному головой и говорил:
— Юг.
Так же точно он произносил и другое слово: «Бог».
Ландо, покрытое блеском, с кучером в потном кафтане, служило крепким подспорьем его врачебному авторитету. На всамделишные уже визиты он ездил сонный. Русский кучер-бородач бил коня традиционным вишневым кнутовищем, несмотря на то, что рядом с козлами торчал новенький высокий английский бич. Уездные врачи звали уже Шварца на консилиумы. Он ездил туда и возил с собой немного латыни, гастрольного авторитета и Бога.
Смешно было слушать, когда короткий, но солидной комплекции человек — доктор Шварц — уверял, что если бы его завели за тысячу верст, он, как почтовый голубь, по воздуху нашел бы свою голубятню. Возвращаясь из уезда третьим классом, он закрывал глаза двумя растянутыми пальцами — указательным и большим — и начинал вспоминать дом и жену, которых он не видел двенадцать часов. Дом Шварц начинал вспоминать с подушек, жену — с грудей, потом в память наплывали письменный стол, глаза жены, ее слова, вещи.
Поступив на военную службу, Шварц начал богатеть. Желая освободиться от военной службы, люди надрывались, взваливали на себя комоды, чтобы получить грыжу, ездили в Туркестан за вечной лихорадкой. В 1909 году в городе Мелитополе Таврической губернии маклер Вергун и лавочник Игнатьев открыли вонючий колодец. Отведав воды из этого колодца, молодые люди получали лихорадку ничуть не хуже туркестанской. В больницах на испытании для того, чтобы поднять температуру, терли казенные термометры о ворсяные одеяла. Притворяющихся больными черной болезнью насчитывали в те годы сотнями. Симуляция эпилепсии была почему-то в то время самой популярной. В этой обстановке Шварц зарабатывал тысячи.
За пятьсот рублей он отправлял призывника на испытание как подозрительного по туберкулезу. Плотный молодой человек скучал в больнице и плевал сладкой розовой слюной. Отправляя мокроту на исследование, доктор менял наклейки: на баночке чахоточного он писал фамилию молодого человека. Молодого человека освобождали, а чахоточный шел служить. Если же в больнице туберкулезного не оказывалось, Шварц покупал мокроту у истощенного книгоноши Нухима. Кроме жалкой своей кровавой слюны, Нухим торговал еще еврейскими календарями, которые покупали из жалости.
Нищий Нухим умер в начале войны, когда ни жизнь его, ни болезнь никому уже не были нужны. Доктор понял опасность военного времени и остановился. Многие сочли это патриотическим актом. Нухим умер в чужом парадном ходу, у дверей ювелира Кофмана, захлебнувшись непроданной мокротой. Голова его покоилась на кошелке, заплатанной кошелке книгоноши, в которой лежал один-единственный календарь за 5675 год по старому лунному исчислению — тысяча девятьсот четырнадцатый солнечный год после рождения Христа.
У воинского присутствия голосили в песне и плаче бабы и танцевали вприсядку под гармонь новобранцы. Нелуженые чайники из серебряно-светлой жести, привязанные к поясам, прыгали в танце, как новенькие, плохо прикрепленные детские барабанчики. Товарные вагоны пахли уже табачком и человеческим дыханием. Запретили продажу водки и заколотили монопольки.
И вот однажды поздно вечером, когда прислуга взбивала перины и из спальни неслось ее уютное пыхтение, а доктор Шварц в столовой рассказывал сонной жене о том, как принимали его в прошлом году в Урусовском имении, на парадном раздался звонок.
— Меня нет дома, — крикнул Шварц прислуге. — Я ушел, я заболел, я умер.
Вместе с теплым, но шумным ветром, когда прислуга открыла дверь, в комнату ворвался молодой человек.
— Где доктор? — спросил он сразу.
— Их нет дома, — ответила прислуга. — Не принимают.
— Что вы, милая, — сказал молодой человек, снял пальто и бросил его на руки растерявшейся женщины. — Мне и не нужно на прием.
Он остановился у зеркала и стал поправлять прическу.
— Скажите, — сказал он, расчесывая пробор, — что пришло письмо.
Прислуга прошла в столовую и растерянно доложила:
— Говорят, что письмо.
— Письмо? — удивленно переспросила прислуга, не видя в руках посетителя ни пакета, ни конверта.
— Вы что, плохо слышите? — повторил тот. — Ну да, письмо.
Предполагая, что это дворник или посыльный, Шварц вышел в коридор, но, увидев чистенького молодого человека, пальто которого висело уже на вешалке, поспешил пригласить посетителя в кабинет.
— Чем могу служить? — спросил он, не садясь.