Поколение - Николай Владимирович Курочкин
— Да, — невольно вырвалось у меня.
— Какие мы наблюдательные! — развел Гильдя руками. — Это правда, — вдруг согласился он. — Нас много больше. Правда-правда… Но ты мне так и не ответил: зачем она тебе? Зачем?! — крикнул он, хотя стоял от меня в трех шагах.
Что значит «зачем правда»?
Я посмотрел на Хазова, на Мамочку, который даже руки опустил, не зная, что делать дальше, на внимательное, обострившееся в злости лицо Гильди, снова на Хазова…
Мне показалось, он едва заметно улыбнулся мне. Хотя вряд ли — с разбитой губой не очень-то поулыбаешься.
Зачем же мне правда? Зачем она вообще? Но это же правда! Чтобы была…
— Ну! — поторопил меня Гильдя.
— Как хочешь, а я его бить не буду, — сказал я, невольно опуская голову, словно была за мною какая вина перед ним.
— Ну-ну… — проговорил Гильдя задумчиво и тут же огрызнулся: — Не очень-то и хотелось!
Я отошел в сторону.
— Катись! — крикнул Гильдя мне в спину. — Без тебя!..
Я вздрогнул от его окрика и обернулся.
Мамочка снова принял боевую стойку, Гильдя взял влево и сделал осторожный шаг к Хазову. И снова ведь было нечестно, снова на одного! Вдоль забора, по наледи, я забежал с другой стороны столба и стал рядом с Хазовым, как раз напротив Гильди.
— Вот так, — сказал я ему, глядя в сузившиеся карие глаза. — Оно верней!
Теперь-то все мне было ясно, аж полегчало на душе. Теперь посмотрим, нужна ли она, правда. Я мельком подумал, что должен был сделать это еще тогда на стройке, — встать против Кыти. Ну ничего, зато теперь!..
Гильдя потоптался на месте, презрительно сплюнул сквозь зубы и пошел прочь.
— Ну их, Мамочка! — обернувшись, крикнул он. — Оставь…
Маматюк поглядел на него, на меня, наморщил лоб, пожал плечами и поплелся следом за Гильдей, опустив голову.
Мы с Хазовым тоже пошли на школьный двор за портфелями и его шапкой.
— Холодного приложи, — посоветовал я, заметив, что губа его еще кровоточит.
Хазов зачерпнул снега и сунул в рот.
— Ты что же, испугался нас, когда драпанул? — спросил я, чтобы не молчать.
Он выплюнул красный снег.
— Да нет, — сказал тихо, — хотел, как Спартак… Читал у Джованьоли? Растянуть и по одному…
— Давно борьбой занимаешься? — спросил я.
Хазов на ходу снял очки, выдул снег и протер линзы носовым платком.
— В секцию записался? — уточнил я.
— Знаешь, — чего-то засмущался Хазов. — Смешно сказать. Помнишь, когда Кытя меня?..
Еще бы я не помнил!
— Притащился тогда домой, — продолжил он тихо. — Все болит. Обидно — хоть плачь! Думаю: что же я хлюпик такой? Ну и взял самоучитель по самбо. Тренировался… дома… на подушках…
Он улыбнулся, и брызнула кровь из разбитой губы. Пришлось ему опять снег жевать.
— Я и не думал, что прием получится, — признался он, когда унялась кровь. — С Маматюком… Ему небось больно было?
— Ты смог, — сказал я, опуская глаза. — Это я тогда…
— Что? — не понял Хазов.
— За правду, — объяснил я. — За медаль.
Во дворе возле своего ящика нас дожидался дворник дядя Петя. Он уже держал за шкирку Гильдю и Маматюку крутил ухо. Нас ему и не хватало! Дядя Петя улыбнулся нам как родным и спросил:
— Вас пригласить или сами дорогу найдете? Вещички ваши уже в кабинет снес.
И мы следом за всеми пошли с Хазовым к завучу — разбираться.
1984
Николай Черкашин
РУСИШЕ БЭР[15]
Рядовой Иванцов спал на нижней койке в углу казарменного двухъярусья, и это пустяковое в общем-то обстоятельство спасло ему жизнь. Когда немецкая авиабомба обрушила потолок, большой пласт придавил верхнюю койку так, что прогнулась железная рама. Но дальше пласт не пошел, потому что и рама, и кус потолка уперлись в глухой угол доброй старой кладки.
Обо всем этом Иванцов мог только догадываться, да и догадался не сразу, ибо в первые минуты страшного пробуждения задохнулся от известковой пыли, дыма, кирпичной пудры и еще какой-то дряни, которая враз заполнила тесный уголок под верхней койкой. Ухали взрывы — и далеко и рядом, — кричали раненые, придавленные, разгоралась торопливая пальба — все это доносилось к Иванцову сквозь плотную груду обломков и битого кирпича.
— Братцы! — попробовал было подать голос, но едкое удушье перехватило горло.
Смочив слюной клок майки, как учили на химической подготовке, солдат стал дышать через влажную ткань, и легким, забитым колючей пылью, сразу стало легче. Потом, когда взвесь поосела, откашлявшись и отплевавшись, Иванцов, полулежа в тесном закутке, обшарил все углы завала. Нечего было и думать, чтобы приподнять пласт плечом. Тонна, а то и больше давила на раму. Единственное, что сулило надежду на спасение, так это узкий просвет между рухнувшей глыбой и капитальной стеной. Иванцов выломал из коечной спинки железный прут — силенка в руках водилась — винтовочные гильзы плющил в пальцах, как папироски. Прутом стал долбить щель, расковыривая потолочный пласт. Щель расширялась медленно — казарма была сложена в прошлом веке, и сложена на совесть из местной «цеглы» — добротного крепостного кирпича. За целый день непрерывной почти работы Иванцову удалось пробить отверстие, куда пролезла всего лишь рука. Но зато в дыру проходил воздух и даже брезжил дневной свет. В одну из коротких передышек Иванцов заметил краешек гимнастерки, присыпанный мусором, вытащил ее всю, а заодно и шаровары, уложенные перед сном на табурете. Ремень и пилотка и сапоги были похоронены под плотным слоем кирпичного щебня.
Скорчившись, как это делают пассажиры на верхних полках, Иванцов натянул шаровары, а потом гимнастерку. Ночь выдалась прохладная. Сырая темень завала озарялась то неверным светом ракет, то бликами огня, пожиравшего еще что-то в развалинах казармы. Ни голосов, ни стонов слышно не было. В отдушину, пробитую прутом, доносились лишь короткие автоматные потрески да тяжелая стукотня пулемета. Где-то в глубине крепости шел бой. Именно бой, теперь, к исходу вторых суток, в этом не было никакого сомнения, как и в том, что крышу казармы обрушила не диверсия, не провокация, а война, о которой пели в песнях, говорили на политзанятиях и толковали в «курилке»…
Иванцов не был уверен, что наши, преследуя немцев, слишком далеко ушли за пограничную реку, а потому, разбирать завал некому да и некогда; в крепости же добивают остатки германских частей. Но на второе утро своего заточения, услышав каркающие нерусские голоса, понял с упавшим сердцем, что все обстоит иначе. Голоса, бряцанье металла, тарахтенье мотоциклетки постепенно затихали, удаляясь в сторону Восточных ворот, через которые убегала на Минск, Смоленск и на Москву буковая