Дочки-матери - Юрий Николаевич Леонов
Влажным и теплым, по обыкновению, был тот октябрь. Два года назад, до войны, в такую пору завершался курортный сезон. Конец его называли отчего-то бархатным, хотя на дальние гребни гор уже оседал снег и часто начинало штормить. Отдыхающие увозили с собой самшитовые трубки, шкатулки, инкрустированные мелкими ракушками, открытки «Привет из Сочи», на которых подрабатывал наш сосед, поджарый, вечно не успевающий куда-то дядя Костя.
Два года назад лоточницы еще настойчиво предлагали обратить внимание на горячие пирожки с мясом, на эскимо в шоколаде, а нынче в школе мы ждем не дождемся большой перемены, когда каждый получит по стакану соевого молока с булочкой. Кажется, что во всем белом свете ничего вкуснее этого не осталось. А может, вовсе и не было. Всю жизнь скулили в порту сирены, на пляжах гулял только ветер, всю жизнь над санаториями не увядал запах жженых бинтов и карболки.
Наш двухэтажный, обвитый зеленью дом стоит особняком. Запущенный овраг, пустырь, приморский сквер, сквозь который светится море, и бывший санаторий через дорогу — вот и все соседство.
Когда-то госпиталь считался тыловым, и раненых, привезенных издалека, встречали, как челюскинцев, с цветами и музыкой. Сейчас полуразбитые туристские автобусы ходят к самой передовой, но только невыспавшиеся санитарки дежурят в ожидании их да мы, пацанва, не устаем жадно вглядываться в череду обожженных порохом лиц, пытаясь прочесть в них больше, чем написано в газетах.
По нескольку раз в день мы чиним расправу над Гитлером: прокалываем насквозь, обезглавливаем его и четвертуем, потом лепим из глины эскадрильи неуязвимых краснозвездных «ястребков». А фашисты все наступают, изредка бросают бомбы на город. Ходят слухи, что курорт берегут для фюрера. Как-то зябко становится от одной мысли об этом. И всей нашей бескомпромиссной, несокрушимой веры в победу не хватает, чтобы поправить настроение у мам.
В нашем доме почти не осталось мужчин. Мы — за них. Старшему, Гарьке, уже двенадцать. Он крутит втихаря самокрутки и сплевывает сквозь редкие зубы так длинно, как не удается больше никому. Мне и Токе — по десять. Ваке пошел восьмой. Его только что обрили наголо и расписали зеленкой голову от болячек — узнаешь за километр.
Толька и Валька — братаны. Оба лобастые, ершистые, предприимчивые. Заводилой чаще бывает Тока, а расплачиваются они вдвоем, за компанию или для острастки, не знаю. Вся процедура отрепетирована до мелочей. Сначала в открытые окна доносится длинный речитатив тети Вали, а братья молчат. Затем потихоньку начинает подвывать Вака. Это значит — расправа близка и вот-вот запричитает Тока, что «больше никогда, никогда сроду такого не повторится». Под конец клянет безотцовщину и плачет их сердобольная мама, а сыновья ее успокаивают.
Однажды на проспекте, где до войны проходили праздничные демонстрации, заиграла труба. Раскатилась по кварталам душу веселящая звень. Мы добежали до угла в тот момент, когда под разлапистыми, роскошнолистными пальмами неспешной иноходью проплывала первая шеренга конников. Припорошенные пылью лица и гимнастерки были одного цвета с шинельными скатками. Понуро переступали исхлестанные грязью, иссушенные дальней дорогой кони. А труба звала и звала куда-то, напоминая о временах, когда гарцевали по асфальту на Первомае холеные рысаки с белой перевязью на лодыжках. Послушные трубе, привставали над седлами всадники с подчеркнуто прямыми спинами.
Рассмотреть горниста нам не удалось. Он уже проехал вперед. Покачивались рядом с буркой командира узкие вздернутые плечи. Я решил, что трубач совсем юн, как тот барабанщик, про которого сложили песню. Быть может, он одногодок Гарьке. От этой мысли сделалось сладостно и тревожно.
Штаб кавалерийской бригады расположился в здании нашей школы. Отныне мы стали ходить в среднюю, за два квартала. Парты уплотнили так, что в проходах было не разойтись. Но никто не роптал. А мы с Токой были особенно довольны, что учительница в объединенном классе осталась наша.
Лукерья Семеновна, казацкая дочь, запомнилась мне большой и доброй. Чем-то былинным веяло от ее широкой в кости фигуры, облаченной в просторный ситцевый сарафан, от сочного грудного голоса, которым привораживала она, беседуя с нами. А когда удавалось уговорить ее спеть что-нибудь из старины, класс замирал.
Начинала она негромко, склонив над столом перевитую косой голову. И вливалась в наши души вместе с напевом забубенная лихая тоска по вольнице, по степному неоглядному раздолью и еще по чему-то не виданному и не прожитому нами.
Этой осенью пение вела у нас другая учительница, совсем еще девчонка. Лукерья Семеновна объясняла задания глухо, больше спрашивала, и на переменах украдкой глотала какие-то таблетки. Шел октябрь. На Кубани, в ее станице хозяйничали немцы. А мы никак не могли вдолбить «старичкам» из средней, что не всегда Лукерья наша бывает такой скучной.
Однажды Лукерья Семеновна вернулась с перемены оживленной, нетерпеливой в опросе. У нее хватило терпения лишь в конце урока объявить нам новость. Сам командир кавалерийской бригады, наверное, тот, в бурке, просил нас, школьников, помочь в сборе желудей. Коннице не хватает фуража.
— А разве лошади едят, хи-хи… желуди? — прочирикали с задней парты, где сидели «старички».
— Еще как едят! Только хруст стоит. Чтоб мне!.. — забожился с места наш очкарик Венька по прозвищу Сухарь, покраснел, как будто это ему не поверили.
— Да, Сухарев, да, желуди питательнее, чем картошка. Только на корм их обычно дробят. Чтоб были кони сытые, выносливые! Чтоб всю мразь на полном скаку, сплеча…
Тугая, сжатая в кулак рука взмахнула перед нами и сразила наотмашь кого-то ненавистного.
— Ну-ка, кто вспомнит?..
Мы красная кавалерия, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ.
Голос у Лукерьи дрогнул и подсел, будто надломился. Лицо побледнело вдруг, но песню уже поддержали несколько голосов:
Про то, как в ночи ясные,
Про то, как в дни ненастные
Мы гордо, мы смело в бой идем.
Я не пел — скорее кричал, такие уж были слова, что чем громче они, тем сильнее желание заглушить всех своей решимостью.
Веди, Буденный, нас смелее в бой! —
загорланил весь класс.
Пусть гром гремит,
Пускай пожар кругом, пожар кругом…
За два дня в окрестных кварталах не осталось на виду ни одного желудя. Их сносили на школьный двор в портфелях, сумках, за пазухой и в карманах — литые коричневые пули, каждая — в Гитлера.
Лишь мы с Токой не торопились нести свою долю. Такого большого дуба, как в нашем дворе, наверное, не росло больше ни у кого. Морщинистый, будто обожженный временем ствол начинался напротив