Малиновые облака - Юрий Михайлович Артамонов
ДОМОЙ
Перевод А. Спиридонова *
Похоронная на отца пришла вчера. И не успели Семен с матерью оплакать его гибель, как нате: утром ему самому повестка. Прочитал ее Семен — и будто камень упал с сердца, не давит больше: вроде как стал он с отцом вровень, и сравняла их смерть, поразившая отца и стерегущая уже сына.
Прочитав, вздохнул глубоко и сказал матери нарочно грубовато:
— Не реви, мать. Собери котомку. Пойду я…
Все поняла она и поначалу словно оцепенела. И как не понять, ведь сейчас в каждом доме так: за отцом провожают сына, за старшим братом младший уходит. Большая война — никого не щадит, всех прибирает в свою бездонную пасть.
Попрощаться с родней, с товарищами в соседних деревнях, погулять Семен не успел. Лишь выставили с матерью на стол какое придется угощение да соседей позвали, вернее, соседок — тоже солдаток. Посидели бабы чуток, повспоминали мужей да сыновей фронтовиков, поплакали и пошли лошадь запрягать. А тронулась подвода — дали волю слезам в полную меру, не сдерживаясь и не стыдясь никого.
Тошно стало Семену от таких провожаний. Отца вспомнил: он на этой же лошади, на этой телеге отправлялся… Эх, может, и ему такая же судьба выпадет, может, и он в последний раз видит дом, деревню, знакомые лица? Махнул рукой, отворачиваясь от сельчан, чтобы глаз его заблестевших не видели: чего, мол, стоим, гони лошадь! И запрыгала телега в выбоинах колеи, заскрипела, увозя сына и крепко прижавшуюся к нему мать.
Въехали в починок Яшнур. И тут плач. Видно, тоже провожают кого-то.
Навстречу старик с деревянной ногой. Руками машет.
— Стой, стой, сынок… Извини, не знаю, как звать-то тебя. Может, подождешь немного? Младшего провожаю… Старшие-то уже сгинули… — старик закашлялся, измученное лицо его еще больше сморщилось, выступили слезы в глазах. — Подождал бы, так вместе и поедете. Он сейчас, только с женой попрощается. А то зайди, выпей чарочку на дорогу…
— Спасибо, дед. Не сердись, не хочется. А подождать — подожду.
Тут из ворот вышел подвыпивший парень. Одной рукой жену обнимает, в другой — ребенок. Дед поспешил к нему, объяснять что-то начал, показывая на Семена.
Подошли. Парень руку подал. Оказалось, и его Семеном зовут. Вот так да, два Семена! Дед чему-то обрадовался, велел принести две рюмки. Налил обоим, сказал:
— Вместе уходите — вместе и возвращайтесь!
Выпили за знакомство, выпили за возвращение. Яшнурский Семен сел в свою телегу, и лошади тронулись.
До большой дороги ехали тихо. А там как-то быстро все получилось: остановили попутную машину, побросали в кузов котомки. Шофер торопит, ругается, а они распрощаться все никак не могут: сын с матерью, муж с женой. Так и запрыгнули, толком не попрощавшись. Только крикнули:
— До свидания, мама!
— Прощай, Алима!
Въехали на бугор, оглянулись в последний раз — и будто по сердцу что полоснуло: мать бежит следом, вскинув руки, а Алима стоит в поле с ребенком на руках, что подрубленная березка…
К вечеру два Семена были уже в Йошкар-Оле. Ночной поезд повез одного до Москвы, другого — до Казани.
* * *
Длинны военные дороги, так длинны, что и представить невозможно. И тянутся они каждый день, и летят, и кружат каруселью по полям, лугам и перелескам — и все через сердце. Где только не побывал Семен за четыре года, чего только не видел. И если путь отца оборвался под Минском в дни летнего отступления, то сыновья дорога прошла там же и покатила дальше на запад.
Догоняли его на этом пути и весточки из дома. Соседи писали, что мать болеет, что остались в деревне одни бабы да старики, что работы столько свалилось — ни дня не хватает, ни ночи. И Семен отвечал, слал приветы, а как получил известие, что мать схоронили, так и писать перестал. Зачем? Кому? Один он теперь, совсем один. И коль убьют, как отца, то и горевать будет некому…
Может, оттого и стал таким отчаянным: не хитрил, не прятался, не остерегался — всюду первым шел. И смерть отступала, обходила его стороной. За все четыре года только раз и ранило. Уже в Германии, когда он расслабился, подумал: может, поберечься чуток — войне-то конец скоро? Тут и хотела смерть-злодейка прибрать солдата, но лишь опалила слегка сединой черную его шевелюру.
Всякая дорога, какой бы длинной она ни была, имеет конец. И настал день, когда смолкли жернова войны, остановились. И так тихо стало, что, казалось, закрой лишь глаза — и окажешься дома. Вот лежишь ты, маленький, в постели. Мать ходит по избе, стараясь не скрипнуть половицей. Во дворе корова мычит, добрая, смирная, и жаворонок где-то высоко заливается. Хорошо так, спокойно… Но откроешь глаза — перед тобой груды дымящихся развалин, рваное железо, битое стекло, гарь, копоть.
И не верится, что все — конец войне.
— Друг, скажи, неужели отвоевались, неужели победа? — ухватил Семен за рукав комбинезона какого-то танкиста.
— Конец, друг, конец! — смеется тот. — Не веришь, так их спроси, — и мотнул головой в сторону пленных.
А что, и их спросим!
— Вара кузе? — спрашивает одного по-марийски. Как дела, мол?
— Гитлер капут… — бормочет тот безразлично.
— Ишь ты, по-марийски понимать начал!
Играет баян на берлинской улице, топают кирзовые сапоги — это победители пляшут, позвякивают наградами. И Семен пляшет, хотя до этого как-то стеснялся плясать и петь перед незнакомыми людьми. Сейчас можно! Победа!
Устал, опустился передохнуть, вытянул ногу — рана еще ноет. Видит: сидит солдатик и на губной гармошке играет. И так хорошо играет, так ладно выводит — будто это настоящая трехрядка, и будто не здесь играет, а где-нибудь под черемухой за околицей.
Подошел Семен, тронул гармониста:
— Слышь, друг, подари мне, а?
— Чего?
— Да вот эту штуку.
— Сыну, что ли?
— Да нет… так. Хочешь, я тебе тоже что-нибудь?..
— Бери! У меня еще есть! — вынул солдат из нагрудного кармана точно такую же гармошку и опять заиграл.
Повертел Семен в руках подарок, осмотрел со всех сторон, попробовал сыграть, но ничего путного не получилось.
— Эх, зачем только просил? И сам играть не умею, и отдать некому. Хорошая вещь, да не по мне…
Сунул гармошку в карман и