Анна Караваева - Родина
«Вот тебе и «соседушко»!.. Меня, конечно, в первую голову будут ругать. Эх, а неприятно все-таки, когда тебя свой брат рабочий будет честить на все корки!.. А многие, к тому же, сразу-то не поймут, что цель нашего приказа наступательная, что мы о благе завода — а значит, и их всех, — думаем. Хотя в приказе это указано, все равно важные слова с пылу-жару сначала пропустят и не усвоят, а будут помнить только то, что лично ущемляет человека… А к гневу «обиженных» прибавится растерянность их семейных… Конечно, разумный и честный человек, который поотстал, со временем поймет, в чем дело, но в первые дни все будет бурлить, всякая муть со дна поднимется, пойдут по заводу дикие слухи… и все это как-то обуздать надо… Эх-х!»
Директор расхаживал по кабинету, вздыхал и резко махал рукой, тяжесть в душе его росла.
«Потом опять же и то взять: на всех этих, кого приказ по загривку больно ударит, влиять надо, а влиять в такой момент нелегко. Обиженные на тебя будут зверем смотреть, — вот тут думай-гадай, с какой стороны лучше к ним подступиться. Пластунову, конечно, легче моего: он в нашу жизнь вошел недавно. А я-то ведь здесь вроде живой истории… н-да!»
Устав расхаживать по комнате, директор сел в кресло и прижал ладонь к глазам. Уже не впервые за последнее время ловил он себя на этом чувстве внезапной растерянности перед сложностью жизни военного времени. Эта растерянность порой исчезала внезапно, будто никогда ее и не бывало, но потом появлялась опять. Михаилу Васильевичу вспомнилась лесогорская жизнь лет пять-десять назад. Она показалась ему не только счастливой («Мы тогда мало ценили свое счастье!»), но и куда более легкой, чем нынешняя, с ее неожиданностями и крутыми поворотами.
«Эх, может быть, мы уж слишком круто загибаем? — недовольно и тревожно подумал Пермяков. — Я верю партийному чутью Дмитрия Никитича, уважаю его, хочу думать совестливо, по-большевистски… А сам при этом забываю, что ему и Костромину, как говорится, рубить легче. А тут ну-ка, сруби дерево, которое тобой посажено… а мало здесь дел моих? Может быть тогда, на совещании, следовало бы мне поспорить с Пластуновым и Костроминым, и мы придумали бы что-нибудь… уж не так бы круто, глядишь, душа бы не так болела из-за этого дела».
Пермяков вновь принялся расхаживать по кабинету, Машинально он включил радио. Знакомый голос диктора читал сводку о боях в Сталинграде.
Михаил Васильевич слушал сводку и представлял себе картину разрушенного, окутанного дымом Сталинграда, как рассказывали ему знакомые военные: узкая полоса волжского берега, растянувшаяся на десять километров, и на ней нечеловеческая битва, денно и нощно отпор врагу!
«Там земля не только огневыми точками нашими начинена, но и бесстрашием воинов наших. Да, наши там, небось, не спрашивают, круто или легко им приходится и каких жертв будет стоить им каждый новый день!.. А мы тут будем еще торговаться: не очень ли выходит накладно для моего, скажем, самочувствия, если мы решительнее, чем до этого, повернем события на заводе?.. Эх, стыдно тебе, Пермяков, стыдно!»
Михаил Васильевич сердито встряхнул своей крупной головой. Вдруг он услышал за дверью громоподобный бас Николы Бочкова, которого секретарша не пускала в кабинет. Пермяков распорядился впустить его.
Никола Бочков, грузный, широкий, как медведь, ввалился в кабинет, надсадно дыша открытым ртом и дико вращая налитыми кровью глазами.
— Эт-то что ж такое, это за что же меня на позор выставили? Ополоумели вы все, а?..
— Сядь, Николай Антоныч, — спокойно сказал Пермяков. — Сядь, поговорим.
— Начхать мне на твой разговор! — сказал бешено Никола, топая по паркету огромными ногами, обутыми в валеные опорки. — Я пришел в глаза твои бесстыжие поглядеть… ди-рек-тор!.. Ведь это же все едино, что из завода меня гнать хотят… И кто нас всех на позор отдал? Ты!.. Ты, Михайло Пермяков, нашей рабочей кости человек! — уже гремел Никола, бия себя в грудь, тряс кудлатой, апостольской головой и топал так, что на письменном директорском столе все дрожало и звенело. — Ты, друг старый, такой приказ подписал!.. Это за все добро мое тебе, за верную мою дружбу в те поры, когда тебя белая жандармерия искала… а я не продал тебя… я…
Михаил Васильевич предполагал, что Никола вспомнит, как помогал он ему в подпольные времена, — и все-таки, услышав эти слова, внутренне похолодел. Ему стоило больших усилий сохранить спокойное выражение лица и даже смотреть в глаза Николе.
Бочков задыхался, хрипел, рвал ворот рубахи. Испуганная секретарша появилась на пороге. Михаил Васильевич только молча посмотрел на нее, и она в еще большем испуге исчезла.
— Я тебя никогда не обижал, а ты что со мной сделал! — И каленые, сумасшедшие слезы брызнули из яростных глаз Николы. — Мы тебя спасали… мы тобой гордились: вона, мол, наш брат рабочий высоко поднялся, нас в обиду не даст… а ты?! Ты нас камнями побиваешь…
— Довольно! — вдруг грозно прервал его Михаил Васильевич. Кровь бурно прихлынула к его щекам, и внутренний холод мгновенно сменился жаром и гневом оскорбленного достоинства. — Довольно! Слова без разбору кидаешь. Забыл, с кем говоришь? Твою лень да отсталость на свет вытащили, — так ты решил, что тебе можно честных людей позорить?.. Начали мы свою лесогорскую битву, наше наступление для дальнейшего подъема… понимаешь ты это? Будешь ты в этом новом нашем наступлении участвовать честно и в полную силу — будем тебя ценить и уважать. Не желаешь — другая будет тебе цена… Понял?..
— Не мальчик я вам, чтобы меня учить! — надсадно и хрипло выкрикнул Никола Бочков.
Дверь распахнулась под напором наседающей на нее целой толпы любопытных.
— Михаил Васильич… может, Пластунову позвонить? — пролепетала вконец ошарашенная секретарша, выталкиваемая вперед, как легкий мячик тугой волной. — Михаил Васильич!
— Да, глядите все… слушайте все!.. — загремел было Никола, оборачиваясь к двери, но Пермяков произнес спокойно и властно:
— Прошу закрыть дверь и разойтись по местам!
Толпа сразу подалась назад, увлекая за собой секретаршу, но за дверью, в приемной, еще некоторое время раздавался галдеж недоуменных и любопытных голосов.
— Вот какой ты шум на всю округу поднял, Николай Антоныч, — произнес осуждающе Пермяков. — Нет, погоди, погоди, пока помолчи, я от тебя ныне всякого наслушался. Все-таки сядь, прошу тебя… Отдышаться же надо: ведь ты так сейчас орал, что, пожалуй, за всю жизнь этакого с тобой не бывало…
— Ох, верно, не бывало… — бормотал Никола, сидя в кресле и прижимая руку к сердцу: он уже устал, дышал со свистом, по-стариковски качал головой и смотрел перед собой мутными, слезящимися глазами.
— Так, значит, по-твоему, я тебя обижаю, изменил дружбе? Только вот кому ты нужен, этакая голова безмозглая? — сумрачно и медленно заговорил Пермяков. — Ну, теперь гляди, ради кого мы таких, как ты, круто подтянули… гляди! Вот он, Сталинград! Видишь?
— Вижу… — глухо пробормотал Никола.
— Камня на камне там не осталось… знаешь? А сколько туда немцы техники приволокли, знаешь? А что Красная Армия, наши родные люди, к Волге немца не допуская, денно и нощно за нашу землю бьются и кровь наша там ручьями льется — про это знаешь? А что из наркомата, из Москвы, уж наверняка по поручению товарища Сталина, нам звонили: танков от нас ждут больше, чем мы даем, — об этом ты знаешь?
— Знаю… — с натугой выговорил Никола.
— То-то! Знай да помни. Ну, кончили разговор… или еще орать будешь? — и Пермяков, не спеша поднявшись со стула, встал перед Николой, огромный, седой, властный; зеленоватые глаза его горели суровым, чистым светом. — Помни, решение есть только одно: поднять выработку твоей печи.
— Ладно уж, — пробормотал Никола и вразвалку, по-медвежьи пошел к выходу.
Едва дверь захлопнулась за ним, Михаил Васильевич налил себе полный стакан воды и одним духом выпил его. В эту как раз минуту раздался звонок от Пластунова.
— Ну, как у вас дела, Михаил Васильич?
Пермяков рассказал о бурном «вторжении» Николы Бочкова.
— А у меня был Семен Тушканов. Беседа произошла на тот же манер, что и у вас.
— Сейчас же, конечно, шум по всему заводу, Дмитрий Никитич.
— Да, уж раз пошли наперекор, температура поднялась высокая. Но, как утверждают медики, высокая температура лучше вялой и гнилой ведет к выздоровлению. Этот наш приказ вообще разогнал кровь по жилам, — полезно!
В тот же день, поздно вечером, Алексей Никонович по своему квартирному телефону долго разговаривал с «другом Пашкой»..
— Ну, Пашка, у нас в Лесогорске настоящее столпотворение! — и Алексей Никонович доложил другу обо всех событиях этого беспокойного дня. — Я сигнализировал еще вон когда, но все мои сигналы, оказывается, так и лежат у тебя под сукном… Эх, Пашка, друг!