Рабочие люди - Юрий Фомич Помозов
«Ему-то, Славке, что! — злится капитан в отставке. — Ему только прикажи, он тебе и Чуйкова с его штабом вывезет. Потому что нет в парне понимания военной обстановки, есть одно лихачество: себя показать».
Катер долго, вплоть до самой горловины Ахтубы, чернел на ровном плесе в озарении сплошных зарниц, среди красновато-блесткой ряби, а потом вдруг сразу точно расплавился, и Савелий Никитич, помаргивая мокрыми ресницами, поеживаясь оттого, что за ворот бушлата сыпало дождливой пыльцой, побрел прочь с причала…
«Нет, как он мог? — Савелий Никитич фыркнул и дернул плечами. — Как только он, этот молодой да ранний контр-адмирал, мог обидеть меня, старика, заслуженного капитана?.. Ну, сказал бы, что на Тракторный пошлет другое судно, а ты, мол, вези боеприпасы на „Красный Октябрь“, и я поехал бы, и дело с концом… Так ведь нет — отстранил! Ты, говорит, нервы себе подлечи, старче… Да мои-то нервы, слышь, из стальной проволоки свитые! Они, брат, не лопаются, как, к примеру, струны на балалайке! Меня жизнь добела калила то в рабочем горне, то в огне-полыме гражданской войны! И ежели сейчас душа взбунтовалась, так ты вдумайся, отчего это, а не решай с пылу с лету, Ты, товарищ контр-адмирал, пойми одно: есть приказ служебный, начальственный, и есть приказ нашей с тобой Родины. А по ее приказу нет солдату хода назад, за Волгу, и должен он, раненый или мертвый, войти глубже в землю, по самый пуп, чтобы стоять не покачнувшись!»
III
Шел, шел Савелий Никитич в раздумьях, в маете бессонной и забрел в пойменное густолесье, что тянулось от берега Ахтубы вплоть до террасистых круч с домишками села Безродного — того самого села, откуда вымахнуло племя Жарковых.
Моросящий дождь между тем уже сменился крупнозернистым, веско постукивающим по козырьку фуражки. Сырой холодок вкрадчиво заползал за ворот бушлата. Савелий Никитич стал поеживаться по-сиротски, озираться тоскливо, как заблудший… Наконец разглядел он в текучих потемках теплый мохнатый огонек, который показался ему страшно далеким, но все-таки приветливым, приманчивым. И он пошел на свет напролом сквозь кусты, пока вдруг не очутился у длинного барака и, к удивлению своему, не увидел тот приманчивый огонек совсем вблизи, в каких-то двух-трех метрах.
Огонек раздувался, потрескивал полегоньку, и каждый раз при этих уютных вспышках красновато освещалось узкое, в продольных морщинках лицо с длинным и толстым носом. Приглядевшись, Савелий Никитич заметил цигарку, тоже на редкость длинную, скрученную, наверно, с таким расчетом, чтобы не опалить исполинский нос; а когда сквозь голые ветви прорвалась орудийная зарница, он рассмотрел и самого курильщика — пожилого солдата с рукой на перевязи, в наброшенной на плечи шинельке цвета гнилого сена.
По-видимому, здесь находился госпиталь, а солдат был одним из тех выздоравливающих раненых, которые уже могли без разрешения врача выходить на воздух, но которых еще мучила временами застарелая боль и одолевала бессонница. Солдат этот сидел на ступеньках крылечка, под навесистой крышей. При мощных затяжках он с таким блаженством выпячивал губы и жмурил глаза, что Савелию Никитичу тоже захотелось курить. Он сейчас же подсел к солдату и вынул из кармана бушлата берестяную тавлинку с табаком.
— Ишь ты! — дернув ноздрями вбок, сказал с завистью и восторгом солдат. — Так и шибает, так и шибает в нос!.. Натуральный, поди-ка, табачок?
— Натуральный, — ответил Савелий Никитич, довольный, что кончилось его одиночество, да и крыша есть над головой.
— А я вот, дядя, насушил полыни, смешал ее с шиповником и тягаю, — с усмешкой, явно подтрунивая над собой, заявил раненый. — И ничего, жив еще!
— Да ты, сынок, мой попробуй, — посоветовал Савелий Никитич. — Мне-то больше не к чему запихивать табачины в ноздрю… Отчихался капитан!
Раненый сначала спрятал кисет с щедро отсыпанным в него табаком и лишь только после этого осведомился:
— Это как же ты «отчихался»?
— А вот как! — распаляясь, выкрикнул Савелий Никитич. — Сказал я контр-адмиралу, что не стану гвардейцев эвакуировать с Тракторного, ну он и списал меня на берег.
— Да неужто ты струхнул, дядя?
— Нет, это они, гвардейцы, видать, струхнули там, на Тракторном, коли велено спасать их. А я на своем стою: «Пусть дерутся до последнего патрона и погибнут со славой, потому что заказана для них дорога назад, за Волгу!»
— Постой, дядя! — насторожился раненый. — О ком речь-то идет? Не о тех ли товарищах моих, которые на круче береговой окопались?
— Об них самых…
— Так, значит, они еще сражаются!
— А что им осталось делать?.. — Савелий Никитич вновь ожесточился; ему теперь стало не до курения. — Сумели Тракторный отдать, пусть и позор свой сумеют искупить геройской смертью.
Солдат понурился, словно длинный и толстый нос потянул голову книзу, а цигарка во рту его поблекла, пеплом подернулась, позабытая, так что теперь лишь залетные вспышки-зарницы выхватывали из тьмы узкое и печальное лицо все в тех же продольных, но теперь как будто бы удлинившихся морщинах.
Долго длилось тяжкое молчание. Но, видать, был этот раненый воин из тех, кто гнется, да не ломится под любой бедой-напастью, и чиста была его солдатская совесть перед людьми русскими и родным отечеством.
— Нет! — сказал он, тряхнув головой, и выплюнул изо рта цигарку. — Нет, наша Тридцать седьмая не посрамила чести гвардейской! Три часа кряду гвоздили нас фашисты бомбами, снарядами, а мы не дрогнули, хоть и многие уже не поднялись с земли… В воздухе стоял такой грохот, что отдельных разрывов не слышно. Но мы не оглохли и ума-разума не лишились. Видать, крепкий стержень вставила в нас жизнь. И все бы ничего, да тут Жолудева, любимого нашего командира, завалило в блиндаже. Ну, думаем, задохнулся он там, крышка ему, каюк! А он-то под землей, можно сказать, в глубокой могиле, песню развеселую запел: «Любо, братцы, любо! Любо, братцы, жить! С нашим генералом не приходится тужить!» Мы, конечно, на помощь: Выручкин Иван и я, Кондрат, оба из роты связистов. И, первым делом, трубу просунули в блиндаж, чтоб воздух по ней пошел вглубь, как через легкие, а уж затем с ломами туда пробились.
Савелий Никитич слушал, твердо выпятив нижнюю, губу. Но суровость его неподкупная, чисто судейская, по-видимому, лишь горячила солдата, и он продолжал с каким-то исступленным воодушевлением:
— Нет, не в чем каяться нашим гвардейцам! А ежели и пятились мы к Волге, то кровью платили за каждый шаг… Ведь у фашистов, считай, на каждый метр приходилось по танку, а то и по два. Вот их танки и выперли сплошняком на площадь Дзержинского. А у