Ратниковы - Анатолий Павлович Василевский
Люли-люли, лю-юу-у-ли,
Приле-тели гу-у-ули,
Сели на воро-о-отах
В червон-неньких бо-о-тах…
Она убаюкивала, пела, а он плакал» Плакал, плакал и плакал, потому что впереди у него не было больше светлых дней и ждали его впереди лишь мрак да скука, потому что не мог он жить больше вдали от самой красивой и ласковой, от самой близкой и нужной ему женщины — от своей мамы.
Бабушке было жаль его, ей казалась судьба мальчика горькой, и не знала она, как нужна ему сейчас печаль, не догадывалась, что плачет он теми живительными, врачующими душу слезами, какие никогда не приходят, наверно, к взрослому человеку.
Незаметно и быстро пройдут, улетят годы — в прошлом окажется вдруг детство, и все, что связано было с этой счастливой порой, сольется воедино, и горючие слезы мальчика осядут в памяти теплыми дождями да знойным светом вольготного того лета, взойдут синими цветами истода да молодым смехом белозубой матери, и останутся с ним на всю жизнь в воспоминаниях, как навсегда остается с человеком редкий, незабываемый сон.
День последний
1
Умер…
…Гроб посреди горницы, наискосок. Отец!.. Черные впалые глазницы… Надо подойти, наверно, заплакать — старухи в черном плачут. Стою у двери, каменею…
До этой минуты я видел его хохочущим. Прыгаю после грозы по лужам в траве, кричу что-то несусветное, а он стоит на крыльце — тяжелые сапоги, выгоревшая рубашка, во всю спину заплата… И хохочет — широко открытый щербатый рот, тусклый седой хохолок над темным, загорелым лбом, и руки на перилах — огромные работящие руки…
«…Придет, бывала-ча, на ферму, глянет: «А-а, делов-то! Тут мне-ка и делать неча…»
…О чем-то спрашивают, кому-то дают деньги, женщины кормят кого-то в закутках, мужики пьют водку, кто-то упрекает меня — не угостил шофера, который повезет гроб… В этом доме еще обязаны угощать…
Взялся за гроб — отстранили: «Тебе нельзя». Я покорно отошел, но все боялся, как бы не опрокинули гроб…
Помню музыкантов — в тени, на зеленой траве. Слышу оркестр, вижу огромную толпу одетых в светлое людей, помню свое безучастие, сухие глаза. У мастерских, где работал отец, шествие останавливается на солнцепеке, кто-то появляется над толпой, говорит что-то, слышен плач…
Как добрались до кладбища — не помню. Меня подтолкнули: «Прощайся». Прикладываюсь губами ко лбу отца, лоб, как земля, холодный…
Тупые удары молотка, торопливый, поспешный какой-то стук земли по крышке гроба…
В горнице вместо гроба длинные столы — тарелки с едой, бутылки с водкой. Приходят люди, пьют, едят и уходят. Говорят ли о чем, молчат ли — не знаю…
Утро. Опять люди. Приносят памятник, сваренный из железа; растолковывают, что надо делать, чтобы установить памятник. Я ничего не могу сообразить…
Дня через два кто-то берется помочь мне. Могила осела, провалилась. Мы поправляем могилу, устанавливаем памятник, огораживаем. Все это красим веселыми красками…
Помню, как ненадолго пришел в себя.
У завалинки сочный пырей, на траве желтые крылья бабочек. Издали косится на меня голодная собака. Отец любил ее, заботился о ней. Собаку кто-то отвязал, собака натаскала полную будку лошадиных копыт, будку печет солнце, над будкой клубятся и жужжат мухи. Жужжат, жужжат!
Валюсь у крыльца, и катаюсь по земле, и вою…
2
Прошло семь лет. Иду лугами. Тропа пропадает, вновь появляется, опять пропадает; в бескрайних травах тонут озера, открываются, когда подойдешь вплотную. Травы еще не созрели, но где-то кто-то уже пробует косу. Птиц в траве тьма-тьмущая. Не взлетают, притаились. Остановишься, постоишь — с треском вырвется из-под ног бекас, вытянет вперед шило и низко-низко стремительно уносится прочь. И опять садится. Но тут взлетают потревоженные чибисы: «Чьи вы? Чьи вы?»
«Живности всякой, птиц в лугах тех…» — это последние слова, которые сказал мне отец…
Сердце сжимается. И уж в какой раз я чувствую вину перед отцом. А в чем я виноват?.. Я высылал ему деньги. Писал письма. Приезжал в гости. Последний раз гостил незадолго до смерти отца. Три месяца жил у него…
Знойное было лето, с частыми грозами… Во мне тогда прорвалось что-то, и наружу выплеснулась какая-то яростная вспышка жизненных сил, и жил я взахлеб, и мне постоянно не хватало времени.
Только пробуждался утром — слышал звон туго натянутых струн; струны эти были во мне, и нужно было немедленно отпустить колки — иначе они лопнут. Я вскакивал, видел свои холсты — меня охватывало нетерпение: к холстам! Быстрей! Быстрей!..
Палитра, кисти, краски — стоит мне взять их в руки, они исчезают, сливаются со мной, и чувствую я, как входит в меня какая-то волшебная сила, и я боюсь расплескать ее, растерять, я боюсь, чтобы кто-нибудь не помешал мне, и работаю, как одержимый, и мертвый холст оживает.
Я отбрасывал одеяло, кидался из дома, бежал к реке, с разбегу прыгал в воду, плыл рывками — быстрей!
А на берегу уже стояла Вера. Дни были жаркие, и Вера ходила босая, в одном сарафане, и ветер трепал сарафан и обнажал тело, покрытое ровным золотистым загаром, и когда я видел Веру, во мне опять поднимался звон, и я не мог медлить, я выскакивал из воды, хватал Веру в охапку, и она обвивала мою шею руками и хохотала:
— О господи! Ты не видел до меня женщины?!
У меня тогда все было так хорошо, так удачно все складывалось, что я на все глядел глазами счастливца.
Не забыть грозы, от которой бежал по голому полю. Хлестал ливень; от низких туч было темно; над головой ослепительно лопались молнии, с грохотом рушились рядышком в землю; я падал, вскакивал, бежал в ужасе; гибель казалась неминуемой; а в глубине где-то, как всегда в то лето, верилось в удачу.
В деревню я прибежал, когда дождь все еще лил, но гроза уже уходила и была нестрашна; сбоку откуда-то прорвалось солнце, и посеребрило нити дождя, и сделало осязаемым плеск струй, что падали с крыши. Вот тогда я и прыгал по лужам в траве и кричал несусветное, а отец стоял на крыльце и хохотал…
Я тоже захохотал и кинулся мимо него в сени, чтобы сбросить мокрое, схватить палитру, кисти и швырять, швырять на холст то необыкновенное небо, какого мне ни разу не увидеть больше, и выплескивать, лить на холст ту грозу, которая перемешала во мне все вместе: и воду, и огонь, и небо, и землю.
И весь день тот я провел с палитрой в руках, а вечером побежал к Вере и с ней ушел в луга; и мы разрыли