Иван Зорин - Зачем жить, если завтра умирать (сборник)
– И как вы живёте с такими мыслями? – скривился Неверов. – Кстати, цыганка ваша бывшая недавно третьего родила. – Он был рад переменить тему. – Они со своим инвалидом трактир открыли. А поёт она замечательно.
Лангоф холодно усмехнулся. При упоминании о Маре в нём на мгновенье шевельнулось давно забытое, уколола ревность, но он справился с собой. С годами он всё больше походил на Чернориза, для которого не существовало прошлого.
– А я совсем бесчувственный! – ударил вдруг кулаком о подлокотник Неверов. – Сын погиб, а говорю бог знает о чём.
Лангоф спрыгнул с подоконника.
– А разве обязательно руки заламывать? Мы же не женщины.
– Это конечно. – Неверов двумя пальцами извлек из кармана флягу. – Выпьем?
– Выпьем.
Неверов разлил по рюмкам.
– Кстати, как ваш дворецкий?
Лангоф замялся.
– Живёт неподалеку.
Данила Чернориз по-прежнему жил у толстогубой проститутки. Её звали Василина. Она была сострадательна от природы, как бывает иногда среди женщин из простонародья, и её поразило, что Чернориз был девственником. Она видела перед собой крепко сбитого деревенского парня, напоминавшего ей деревенских, которых она оставила много лет назад, от него, казалось, ещё пахло соломой и размокшей землей, а Данила видел, что она родит ему ребёнка, и он передаст дальше палочку в эстафете жизни, бесконечном забеге, смысла которого никто не знает, и в котором все держатся за свои несчастья.
Постучавшись, Лангоф толкнул низкую, засиженную мухами дверь. В тёмной комнате с геранями Чернориз сидел за столом с неряшливо одетой женщиной. Она не шевельнулась, точно давно ждала барона. Лангоф без приглашения сел.
– Зачем он тебе? – вместо приветствия обратился он к Василине. – Он же как ребёнок, какой из него помощник? – Лангоф говорил о Черноризе так, будто его не было рядом. – Тебе другой нужен, работящий, кормилец.
Отодвинувшись спиной на стуле, Василина бесстыдно развела колени.
– Что ты мне про мужиков рассказываешь? – указала она на низ живота. – Знаешь, сколько их здесь перебывало? – Видя смущение Лангофа, ухмыльнулась. – Жить буду с ним, так и знай, а станешь поперёк – перееду.
Лангоф хотел было возразить, но она угрожающе надвинулась.
– Я тебя предупредила, мне терять нечего.
Лангоф забарабанил пальцами по столу.
– Ну, хоть отпускать со мной будешь?
– Он тебя от смерти уберег, – пропустила она мимо, – а где благодарность?
Лангоф выложил на стол сторублёвку.
– Так отпускать будешь?
Глаза у Василины вспыхнули.
– Вроде как в найм? Хорошо, за ту же цену.
Разгладив по столу, она сгребла купюру, прежде зачем-то на неё подув.
Посчитав разговор оконченным, Лангоф поднялся и, нагнувшись, нырнул под дверной косяк.
После отъезда Неверова Лангофа охватила тоска. Он вдруг вспомнил Горловку, Мару, годы, проведённые в деревне, и, собравшись на другой день, уехал вслед за Неверовом, даже не простившись с Черноризом. От Москвы он на перекладных добрался до Мценска, в котором нанял одноколку. Вечерело, накрапывал дождь. Уже низко склонили свои тяжёлые головы подсолнухи. Не доезжая двух вёрст до Горловки, Лангоф решил заночевать на постоялом дворе. Прежний хозяин перебрался в город, продав дом украинскому еврею, низенькому толстяку с кустистыми, взъерошенными бровями и носом, напоминавшим дремавшего на козлах извозчика. Еврей, казалось, был вечно простужен, на волосатые ноздри у него постоянно натекала капля, которую ему приходилось то и дело смахивать. Переоборудовав комнаты, он превратил гостиницу в дом свиданий, приспособив для этого даже чулан, когда-то приютивший Чернориза. Лангоф толкнул скрипнувшие ворота. Вздыбив шерсть, к нему подошла старая, слепая сука, которая помнила ещё прежнего хозяина. Обнюхав сзади, она проводила его до крыльца, мелко затрусив по двору.
– Ах, какой гость! – бросился в дверях еврей, помогая Лангофу снять пальто. – Ай, вай, какая честь, какая честь… Чаю? Водочки?
На нём был чёрный сюртук, который, казалось, лопнет по швам.
– Чаю.
Лангоф опустился на взвизгнувший диван. Покрутившись у самовара, еврей принёс клубившийся чай.
– Девочку?
Лангоф поморщился.
– Вы не думайте, у меня и благородные есть.
– Только комнату на ночь.
Еврей не скрывал разочарования. Он забыл про натекавшую каплю, повисшую над толстыми губами.
– Ну, если передумаете, спуститесь. Третий номер, монплезир.
Звякнув связкой ключей, он отсоединил один, положив на сальную клеёнку.
Лангоф подул на чай, сделал глоток.
– Говоришь, девушки есть. Что ж ты тогда одинокий?
– Почему одинокий! – всплеснул руками еврей, взметнув фалдами. – Семья в местечке, обживусь – привезу.
– А твоё занятие их не смутит?
– Какое занятие?
– Ну, твой бордель.
Лангоф нарочно употребил грубое слово. Еврей выпучил глаза.
– Ах ты, боже ж мой! Да у меня заведение чистое, все бумаги в порядке, чего смущаться?
Лангоф промолчал, отставив пустую чашку. Разгладив густые брови, еврей вздохнул:
– У меня три дочки, вот и кручусь… – Выставив ладонь, стал загибать короткие пальцы. – Всё по закону, а платить приходиться: уряднику – ейн, инспектору – цвей, врачу – дрей… Ой, да шо считать, проклятое наше житьё!
Когда Лангоф поднялся, диван вздохнул пылью.
– А ведь я хедеру в Киеве закончил, думал раввином стать.
Поднимавшийся по ступенькам Лангоф на мгновенье обернулся. Еврей смотрел на себя в зеркало и презрительно улыбался.
В номере было душно, пахло кислой капустой, так что пришлось проветривать. Распахнув окно, Лангоф курил на сквозняке, глядел в темневший внизу сад, и на душе у него было тоскливо и пусто. Утром он собрался ни свет ни заря. Еврей сопел на диване внизу, расстёгнутый сюртук обнажал пухлую, волосатую грудь. Лангоф проскользнул мимо на цыпочках. Слепая сука с вислыми сосцами, снова обнюхав сзади, проводила его до ворот. За оврагом уже вставало солнце. Среди чахлого кустарника лениво семафорила ветряная мельница. Лангоф стегнул лошадь, которая сразу пошла рысью, из-под копыт вспорхнула пара бекасов, но он не обратил на них внимания. Когда одноколка вползала в гору, на которой стояла Горловка, у него опять, как и по возвращении из Европы, защемило сердце. После Петербурга даже издали бросалась в глаза нищета. Убогие избы с дырявыми, ржавевшими крышами, покосившиеся плетни, на дороге повсюду рытвины. На околице Лангофу попался мужик с ведром рыбы, в котором он признал конопатого заику, воровавшего у него карпов.
– Эй, братец, – догнал он его. – Куда же ты? Или не узнал?
Уронив расплескавшееся ведро, мужик перекрестился. Одна рыба, выскочив, забилась в пыли.
– Не чаял, верно? – улыбнулся Лангоф. – Вот видишь, вернулся. Как живёте?
– Ни-ичего, барин, жи-ивём, кто не на кладбище.
Лангоф перечислил несколько имён.
– Э-эти слава бо-огу!
– А Двужилиха?
– На мясоед пре-еставилась.
Отведя глаза в сторону, мужик снова перекрестился, и Лангоф вдруг понял, что единственное, о чём он сейчас думает, это о наказании, которое его ждёт. Барон расхохотался.
– Небось, из моего озера опять натаскал? – ткнул он кнутом в блестевшую чешуей рыбу. – Ну да что с вами делать, прощаю.
Заколоченные двери усадьбы смотрели мертвенно, лёгкий ветер уныло раскачивал на них паутину. На окнах ставни. В саду некошеная трава стояла по пояс. Повсюду царило запустение. Усадьба умирала. Не нужно было быть Черноризом, чтобы предсказать её будущее. Не слезая с повозки, Лангоф осматривал окрестности. Из соседней избы, несмотря на ранний час, вывалился пьяный, шатаясь, шагнул за плетень и тут упал. Неуклюже ворочаясь, встал на четвереньки, оседлав дорогу, пополз. «И зачем приехал? – подумал Лангоф. – И через тыщу лет всё будет так же». Натянув вожжу, он повернул одноколку. В овраге уныло и безысходно желтели изъеденные лопухи. Мимо проплыл постоялый двор. Лангоф притормозил.
– Уже волотились? – выйдя из ворот, безучастно спросил давешний еврей. – Однако быстло.
Лангофа удивило, что теперь он мягко картавил. Барон промолчал. Зевая, еврей смерил его с головы до пят.
– Э, понимаю, вспомнили былое, взглустнулось, поплобовали начать заново. – Он почесал волосатую ладонь. – Только жизнь – стена, котолую не плобить, в ней ничего не исплавишь, ничего не велнёшь, и всё что остаётся – слушать склипку в шинке и плакать, плакать…
Пахло бурьяном. Окликая отставших, в вышине курлыкали журавли. Остановив лошадь посреди рыжего бездорожья, Лангоф дремал, как ребёнок, всхлипывая во сне.
Лошадь то и дело всхрапывала, роя копытом сухую землю. А в двух верстах, стуча в глухие ставни, конопатый мужик божился, что встретил барина.
Но его поднимали на смех.
1914
Повсюду говорили о Проливах, Константинополе, о том, чтобы снова водрузить крест на храме св. Софии, об этом судачили в распивочных, дворянских собраниях, кофейнях, на балах у курсисток и в солдатских казармах. Говорили об этом и в игровых притонах. Однако Лангоф, приводивший туда Чернориза, отмалчивался. Они уже обошли их все, обобрав их содержателей. В казино Данила чувствовал себя неуютно. Люди с вымученными улыбками и больными нервами олицетворяли для него город, к которому он так и не привык, для него здесь всё подчинялось какому-то бессмысленному ритуалу. Он видел лихорадочно блестевшие глаза, пересохшие губы, которые облизывали, делая новые ставки, или кусали, проигрывая, видел дрожавшие руки, бледных мужчин и раскрасневшихся женщин, их слепоту, жадность, видел, как под утро они расходились каждый к своей жизни, внутри которой чувствовали себя одинокими и несчастными. Лангоф, относившийся к ночным бдениям, как к работе, щедро делился с Черноризом, который принимал деньги равнодушно, отдавая всё Василине. После венчания в маленькой, тихой церкви на рабочей окраине Василина бросила своё ремесло, а, почувствовав беременность, купила детскую кроватку, целый ворох платьев, шляпок и туфель, так что вполне могла сойти за добропорядочную мещанку, когда вечерами брала Данилу под руку, прогуливаясь по Невскому. Однако это случалось редко. Глядя на её поднимавшийся живот, Чернориз не испытывал к жене ни любви, ни нежности. Он знал, что проведёт с ней ближайшее время, может год, может, больше, и этого было для него достаточно. Загадывать дальше Данила не умел, и ему оставалось принимать Василину как данность. Припадки у него больше не повторялись, болезнь, если не отступила, то на время затаилась. Когда барон оставлял его в покое, Чернориз проводил дни на бульваре, кормил голубей, мельком разглядывая прохожих, остававшихся для него чужими. Устав, он растягивался на лавочке, дремал, пока его не прогонял проходивший дворник. А примерно через месяц Данила сколотил во дворе голубятню и, сунув пальцы в рот, свистом гонял сизокрылых почтарей, собирая ватаги окрестных мальчишек.