Валерий Залотуха - Отец мой шахтер (сборник)
1985
Платки
Туман, туман упал на Васильево Поле – на преющий в теплом воздухе пахучий зернистый снег, на покойные дома и домики, на деревья с потными стволами и ветками.
В тумане стреляли… Возникая из густой тишины, медленно и глухо поднимались и плыли над додремывающим городом равномерные ружейные выстрелы. Отставник майор в галифе и бурках, в застегнутом по-уставному теплом кителе и в мягкой офицерской шапке с отметиной от кокарды прохаживался по площади перед городским дворцом культуры. На согнутой в локте левой руке он бережно нес дорогое, красивое, с богатой гравировкой ружье, подаренное, вероятно, сослуживцами в день выхода в отставку.
Дворец культуры был высок и важен: с толстыми колоннами, с лепными барельефами и с каким-то окончательно мудрым изречением на фронтоне, сейчас плохо различимым.
С крытой оцинкованным железом крыши, с карнизов ее и водостоков свисали могучие, похожие на слоновьи хоботы опасные весенние сосульки.
Сделав несколько неторопливых шагов, отставник, глядя вверх, останавливался, доставал из оттопыренного кармана пару алых пластмассовых патронов, заряжал ружье, вскидывал его и, тщательно прицелившись, стрелял…
Срезанная у основания сосулька отваливалась от карниза, медленно набирая скорость и заваливаясь набок, все быстрее летела вниз, пока не взрывалась на очищенном от снега асфальте громким и красивым ледяным взрывом.
За отставником брели двое пацанов в зимних расстегнутых пальтишках, наверняка прогуливающие школу: один – рыжий мордатый, шкодливый уже с лица, другой – щуплый, очкастый, по несчастью попавший под дурное влияние рыжего.
Щуплый отставал, теребил конец выбившегося пионерского галстука, при каждом выстреле торопливо и скрытно зажимая уши ладонями, но глаза его всякий раз восторженно округлялись под стеклами очков, когда сосулька падала на асфальт и взрывалась огромным ледяным цветком.
Рыжий же на это никакого внимания не обращал, он, как нищий, держал перед собой отобранную у щуплого кроличью шапку и складывал в нее падающие на снег гильзы. Лицо рыжего было заученно-постно, он брел за отставником словно привязанный и, как только останавливался, обращался с одной и той же просьбой, сжевывая от безразличия и лени имя-отчество отставника:
– Фетефей Фетефеич… Дайте разочек стрельнуть… Фетефей Фетефеич… Ну дайте, пожалуйста, разочек стрельнуть…
А из тумана, словно искаженное эхо, медленно удаляясь, тянуло девчоночий ябедливый голосок:
– Ага, Санечкин! Ага… Все мамке расскажу…
Эта история случилась в небольшом городке Васильево Поле лет примерно десять назад; сегодня ее там вряд ли кто помнит… Я тоже многое подзабыл и, вспоминая, путаюсь в деталях и именах. Впрочем, это даже неплохо, ведь детали можно присочинить, а имена все равно придется менять…
Тишина – теплая, пыльная, вязкая…
Гудение проснувшейся, бьющейся в стекло мухи…
Голоса – мужские, усталые, умиротворенные обедом и законным послеобеденным отдыхом…
– Отживела, гля…
– Чего же ты хочешь – весна.
– Весна…
– А лето, говорят, жаркое будет.
– А я слыхал – холодное.
– Да по приметам вроде…
– По приметам…
И вновь – тишина, и вновь – гудение отжившей, проснувшейся после зимнего небытия мухи у пыльного, сто лет не мытого окна цеха. Платки – наполовину расцвеченные, наполовину просто белое полотно – висели под низким потолком на квадратах старых темных рам – сохли. На больших, похожих па биллиардные, обтянутых войлоком рабочих столах отдыхали после обеда, кемарили набойщики. Дядя Сережа – бригадир сидел на краю одного из столов – маленький, нахохленный, как воробышек. Одет он был в старый армейский китель, вытертые лыжные штаны с начесом и новые китайские кеды. На соседних возлежали: крупный мрачноватый Тарасов, худой насмешливый Красильников, носатый и кадыкастый Гусаков.
Бабахнула старая черная дверь на новой блестящей пружине, и в цех шагнул Генка. Голубоглазый, худой и белобрысый. На нем, как и на дяде Сереже, были кеды, точно такие же, но штаны не лыжные, а трикотажные, растянутое на коленях трико, а старая цветастая рубаха была завязана на пупе узлом.
Дядя Сережа закряхтел, выпрямляясь, и, подавляя в себе озноб, нетерпеливо спросил:
– Принес?
– Угу, – кивнул Генка, протягивая упаковку таблеток.
– Д-долго чего? – поинтересовался заика Гусаков.
Генка не ответил, молча скакнул на стол рядом с дядей Сережей.
– Пара… – читал тот, приблизив упаковку к глазам, – цета… Пара-цета… Тьфу! От чего – не сказала?
– Сказала: от головы, от простуды, – болтая ногами, равнодушно объяснил Генка.
– Дома этих таблеток воз, а как заболеешь, кинешься, не знаешь, какую глотать, – угрюмо высказался Тарасов. – Напишут – не прочитаешь…
– Дурят, – сыронизировал Красильников.
– Дурят, конечно! – Тарасов иронию не принял. – Нет чтоб по-людски написать: от головы, от простуды, от живота…
– Пара-цета-мол! – справился, наконец, дядя Сережа, торжественно водрузил на язык таблетку, громко глотнул из банки чая и, запрокинув худую шершавую шею, замер, прислушиваясь к себе.
– Д-да ты бы правда домой шел, Сергеич, – участливо посоветовал Гусаков.
– У тебя не спросил, – огрызнулся дядя Сережа.
– А то помрешь еще, бугор, – подпирая щеку кулаком, меланхолично высказался Красильников. – По десять копеек потом на венок сдавать…
Дядя Сережа улыбнулся, обнажая стариковский щербатый рот.
– Я, как помирать стану, за смертью Генку пошлю…
– Сгоняю, – охотно согласился Генка.
– Как за таблетками гонял – целый час, – проворчал Тарасов.
– Во-во! Я его потому и пошлю! – Эта мысль как раз и развеселила дядю Сережу.
– Ё‑моё! – воскликнул вдруг Генка, будто его кто в задницу уколол. – Вы сейчас все попадаете! К нам на фабрику скоро приедет американец!
Генка, похоже, рассчитывал на адекватную сенсационности сообщения реакцию, но ее не последовало – никто не попадал. Один Красильников спросил – меланхолично и насмешливо:
– Живой?
– Живой, конечно, мертвый, что ль? – возмутился Генка. – Мне сам Плюшевой говорил!
– Сам Плюшевой! – со значением повторил Красильников.
– Ну и чего он тут делать будет? – решил поинтересоваться Тарасов.
– А я откуда знаю?! – проорал, отвернувшись, Генка.
– Кт-то-то ж его сюда пустит? – высказался Гусаков, но его не услышали.
– Работать будет… У нас в набойке… – это был Красила.
– Ага! – кивнул Генка и заулыбался – ему понравилась эта мысль.
– Ам… Ам… Американец? В набойке? – не врубился Гусаков, он вообще тяжело врубался.
Дядя Сережа был от природы смешлив и уже хихикал, трясся, выгнув худую спину и уткнув подбородок в грудь.
Глянув на него, загыгыкал Генка.
Гусаков непонимающе вертел головой. Тут прорвало и Красильникова. За ним заржал Тарасов. И чуть погодя вся «набойка» заливалась смехом:
– Американец!
– В набойке!
– А-ха-ха!
– О-го-го!
– Ой, не могу!
Первым начал это всеобщее веселье дядя Сережа, первым же он решил его и заканчивать. Стирая кулаком слезинки с глаз, дядя Сережа посмотрел на свои старые наручные часы и удивленно мотнул головой.
– Хорэ, хорэ… Хорэ ржать, работать пора, – проговорил он негромко, но, странное дело, – услышали, и смех стал стихать.
– Ешь – потей, работай – зябни! – выкрикнул Генка, пытаясь продлить удовольствие, но шутка не прошла.
Набойщики уже поднимались, посмеиваясь и потягиваясь, расправляя спины и плечи, не торопясь и как будто неохотно приступая к продолжению своей работы. Пара за парой, они снимали рамы с незаконченными платками и укладывали их на столы.
– Как таблетка? Помогла? – спросил, направляясь к своему столу, Генка.
Дядя Сережа прислушался к себе и серьезно и важно ответил:
– Помогла.
Он сбросил кителек, выбрал цветку, серую, тяжелую, приколол узорную ее часть к пропитанной краской губке, щуря глаз, примерился и, крякнув от удовольствия и натуги, придавил цветку к белому шерстяному полотну.
Набойщики во всем цехе ходили парами вокруг платков, словно танцуя какой-то таинственный мужской танец и разгоняюсь в нем все быстрее, распаляясь все больше. И платки наполнялись на глазах красками, горели ярче и радостнее. И все быстрее, быстрее, быстрее…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Художников, точнее, художниц на фабрике было четверо, и всех их звали Аннами.
Главной и самой по возрасту старшей была Анна Георгиевна – женщина начальнического вида, но с добрыми глазами.
Худую и нервную, подстриженную в старомодную скобочку, со старомодным же полукруглым гребнем в волосах звали Анной Васильевной, но в глаза и за глаза ее называли по фамилии – Спиридонова. Про таких, как она, еще говорят: сзади пионерка, спереди пенсионерка.