Анатолий Приставкин - Синдром пьяного сердца (сборник)
– Ты говорить-то говори, а стакан верни! – крикнула Катя.
– Так вот, – продолжал невозмутимо Рощин, пропустив ее реплику мимо ушей. – Я поглядел, поглядел, и чего-то меня бес как подтолкнул, громко так и говорю: «Ну, дождались?» И тут, представляешь, вся очередь, голов сто, повернулась в мою сторону, и глаза у всех такие… Ну такие… Я испугался… Вот честное слово! Ведь кинутся сейчас на меня, и разорвут, и затопчут! Я, значит, тихо, тихо назад и смылся… Без вина!
После операции на сердце, когда в Нью-Йорке его прямо с самолета отправили в клинику и вернулся он с этаким крошечным браслетиком на руке, по которому, если он где-то грохнется, должны определить, что с ним делать, куда вести да как спасать, Мишель обитает постоянно в Переделкине. Браслетик, думаю, он уже не носит…
У нас, если грохнешься где, смотреть не станут, а отправят в милицию или в морг. А скорей всего, оставят валяться на месте.
…Проживает он в старом корпусе. После развода с Катей одно время сошелся он с библиотекаршей из нашего Дома, еще молодой, красивой, веселой. Мишеля она любит, но… мучает. То есть поперву мучил он ее, когда хотела она замуж, а теперь она его, когда стало ему худо и оказалось, что никому-то из бывших красоток он не нужен.
Как-то втроем – Мишель, она и я – надрались во время Ленинского субботника, на который надо было обязательно выйти и хотя бы для видимости пособирать сучья. Почти те самые, которые остались от бревна, которое носил Ильич. Но главное в этот день занятие, естественно, пьянка, и мы, засев в коттедже, опрокинули зараз, да без закуски, под какую-то вареную колбасу, несколько бутылок водки. Точное число мы так и не установили. Мишель же после этого влетел в больницу, а выйдя, с питьем завязал. Но сейчас и веселой библиотекарши нет, а есть рядом с Мишелем еще одна, милая и немного грустная женщина. Но и библиотекарша неподалеку, только она уже не с Мишелем, а сама по себе. И если от вестибюля повернуть налево, то справа вторая дверь Рощина. Стукни, и он обрадуется, посадит на диванчик, заваленный книжками, спросит: «Ну как там?» Там – это в мире. Имеются в виду погода, террористы, политики или просто знакомые писатели. Я отвечу: «Ничего». Имея в виду, что погода, как всегда, хреновая, террористы никуда не деваются, как и политики, а писатели… Сидят по углам и пишут, если пишут. Он кивнет и укажет рукой на стол: «Вот, что-то о Бунине… Сейчас кто-нибудь что-нибудь издает? Ну, издательства там какие-нибудь? Нет? И им ничего не нужно? М-да… Я так и думал…»
Однажды с азербайджанским поэтом Хазри пошли поздравить Льва Ошанина с днем рождения… Но не с его рождением, а рождением его молодой жены Гали. В подарок мы несли огромное яблоко, привезенное поэтом из солнечного Баку, да букетик поздних полевых цветов. Лев Ошанин был нашим учителем по поэтическому семинару в Литературном институте.
Они как раз собирались с Галей уходить, но притормозили из-за нас, и тут же Ошанин пригласил нас на минуточку к себе кабинет и предложил выпить, раз уж заглянули, по рюмочке водки. Сам он практически не пил. Но чтобы не терять контроля, он приобретал рюмки, в которые влезало не больше десяти – пятнадцати граммов! Он даже потом коллекционировал такие рюмки, привозя отовсюду, где их можно было достать.
Распахнулся бар, и нашему жаждущему взору предстала витрина из бутылок с самыми потрясающими этикетками, какие только можно вообразить при нашей скудной фантазии.
– Ну что бы мы захотели? – спросил Ошанин энергично.
Мы-то знали, чего бы мы захотели. Мы захотели бы всего, что мы видели, но мы скромно молчали. Лев же выбрал бутылочку, одну из многих, и стал пояснять, что это все настойки: это водочка, настоянная на березовых почках, на смородиновом листе, на калгане, на ореховой пленке… Он и нам на будущее советует пить настойки…
Мы за длинную дорогу как бы настроились поскорее выпить, и лекция о почках показалась нам утомительной.
Наконец Ошанин налил в игрушечные рюмочки. Мы, поздравив еще раз с торжественным днем, выпили. И… ничего не почувствовали. Внешне-то рюмочки были почти как настоящие, только чашечка для наполнения была искусно залита стеклом. С таким же успехом можно было пить и не наливая, вот что я подумал. И то же самое, как выяснилось потом, подумал мой спутник.
В это время раздался спасительный голос молодой жены Ошанина: «Лева, тебя к телефону». Это был знак свыше. Ошанин побежал в другую комнату, а мы приободрились, оставшись наедине с баром. Мой спутник, по-разбойному сверкнув черными глазами, молниеносно схватил бутылку с неведомыми нам почками и прошептал свирепо: «Держи!» И сунул что-то в руку – это был стаканчик от карандашей. Он с верхом его наполнил, и я поспешно опрокинул в себя. Он молниеносно наполнил стаканчик еще, выпил сам и, громко оборачиваясь к двери, спросил:
– Лев Иваныч, вы там скоро?
На что Галя из другой комнаты отозвалась:
– Он сейчас, он разговаривает по телефону…
– Так мы ждем! – крикнул поэт, но ждать мы вовсе не собирались.
Он тут же налил снова мне, до самых краев, но уже из другой бутылки с почками, и сразу же себе. Какие там были в ней почки, мы, честно, не разобрали. Наверное, хорошие, потому что стало нам хорошо.
Вернулся торопливой походкой Ошанин и, потирая руки, произнес:
– Ну, еще по одной?
– По одной, по одной, – радостно согласились мы.
Мы добросовестно слизали с донышек уникальных рюмок еще по десять граммулек и, довольные жизнью, направились в наш Дом.
Этот Дом помнит многих, кто здесь творя пил и пия творил. Процесс этот неразделим. На моих глазах произошло крушение Виля Липатова, писателя внешне крепкого, пробивного, удачливого, вхожего во все редакции сразу. Я однажды наблюдал лично, как он по телефону втолковывал литературному начальнику, какой ему нужен орден к его пятидесятилетию. И он его получил. Но работал он как ломовая лошадь, вставал в четыре утра и к завтраку уже нарабатывал свою дневную норму. В последнее время, заработав деньгу, поставил себе радиозаписывающую аппаратуру, чтобы надиктовывать тексты. Пил, говорят, он по-черному, но к описываемому здесь времени напрочь завязал и, разведясь с дочкой Вадима Кожевникова, главного редактора «Знамени», завел себе тихую, милую девочку, которая везде послушно и безголосо его сопровождала. Пропадая от одиночества, я, грешным делом, еще позавидовал, но белой, очень белой завистью: везет же Вилю, чтобы найти такое создание.
Он и дома, на улице Усиевича, отгрохал себе приличную квартирку, объединив две купленные в одну, а стены обклеив заграничным ситцем… И все шло своим чередом. Но однажды в переделкинском буфете устроил прием в честь своего дня рождения Лев Смирнов, переводчик, и все мы пришли поздравить, пришел и Виль. Там он после завязки хлебнул лишь немного пива, и с этого началось. На другой день он уже лакал вино, собирая по комнатам у кого что найдется, и у меня выпросил бутылку шампанского, припасенного для какого-то праздника… На третий день он впал в беспамятство, в бред.
Это не образ, это то, что я увидел. Он сидел в комнате и вслух сам с собой разговаривал. Пил и снова разговаривал. И с нами. И с девочкой, которая со страхом смотрела на него и третью ночь не спала. Он бредил, хотя нас всех узнавал и как бы почти понимал, где он находится. И пил, пил…
На пятый, что ли, день появились его мама и дочка Татьяна. Свою маму Виль шутя называл «Сарра с револьвером». Говорят, она была в революцию комиссаршей и чуть ли не с нее делался известный образ в пьесе Вишневского. Они тут же со скандалом прогнали бедную девочку, спасавшую Виля все эти дни, нагрубили обслуге и нам, которые собрались чем-то помочь, и тут же увезли Виля в клинику. Оттуда он уже не вышел.
Был я свидетелем и еще одного крушения, когда здесь пребывал Юрий Казаков… Обычно он работал у себя на даче, в академическом поселке под Загорском, но тут вдруг заехал в Переделкино. Думаю, из-за врачей: здесь всегда можно было получить медицинскую помощь.
Сразу же нашлись доброхоты, которым было лестно погреться около чужой славы. И шли к нему с бутылочкой еще с утра… Один начинающий переводчик, из Ташкента, отставной полковник, приехавший в столицу в поисках нужных знакомств и издателей, особенно прилип к Казакову и каждый день накачивал его коньяком. Ему нравилось, что сам Казаков может говорить с ним как с равным о литературе.
Но Казаков разговаривал не с ним, он разговаривал с бутылкой. Я уж разок-другой пытался внушать богатенькому полковнику про опасность, которая исходит от его бутылочек для жизни Казакова, и даже заходил как бы посидеть, чтобы оградить его от очередной пьянки. Но это плохо удавалось. Полковник, изнывающий от безделья, уже с утра торчал там, и Казаков кричал мне от стола:
– Старич-чок, дав-вай заходи, м-мы уже свободные!
Имелась в виду бытующая у литераторов фраза: с утра выпил и весь день свободен!