Анатолий Приставкин - Синдром пьяного сердца (сборник)
– Может, болгарское? Или венгерское?
– Если ты настаиваешь, я заменю, – сказал он. И прочел вслух: – «И жених не хлещет водку, пьет венгерское вино…»
– Нет, румынское все-таки лучше, – согласился я. – Звучит по-другому. А водку, ты прав, я тогда еще не пил… Ну, то есть не хлестал… Это потом…
– После развода?
– Да. Я несколько лет по чужим домам скитался. С Библией и пишущей машинкой, все, что я взял из дома. Ну, еще иконы. А вот на антресолях в бывшей квартире я заложил вино, в честь детей – Ивана и Дашки, – четыре бутылки, привезенные из Крыма, с датой их рождения. Хотелось, понимаешь, соблюсти традицию, ну, как в лучших старинных домах. Ты ведь помнишь, я об огромном столе мечтал… Как у тестя с тещей… Стол, а кругом чтобы дети, внуки, даже правнуки пусть… И я всех их угощаю… И такая радость, что они вокруг меня… А тут недавно бывшую жену встретил на улице, спрашиваю: вино-то, мол, цело? Которое на антресолях… Его бы достать, когда им по восемнадцать будет!
Она лишь рукой махнула:
– Иван как-то остался на воскресенье дома, я уезжала, и пригласил дружков… Возвращаюсь, а они все, что было, осушили и заодно твои памятные бутылки…
– Коллекционные! – воскликнул с досадой я. – Им же больше пятнадцати лет!
– Они пропустили за галстук и не заметили, – произнесла со смешком жена.
– Но там ведь и Дашкино вино?
– И золотой корень… Лекарство стояло… И его… Такая теперь, оказывается, традиция.
– Так ты, говоришь, румынское пили? – спросил я Германа.
– Не помню, – отвечал он. – Но пилось хорошо. Мороз за сорок…
Аж сосны трещат… И Падун рядом… И вносят байдарку…
– Может, теперь «русской» дернем? – перебил я. И мы пошли в комнату и разлили из моего корыта.
– Ну? За детей? За внуков? За байдарку? За то вино, которое поднимает на волну? – предложил я. – У тебя сынка-то зовут Максим? Ты его хоть видишь?
Он не ответил и предложил:
– Хочешь, я пошевелю ушами?
– А шейку куриную ты мне не хочешь предложить?
Он удивился, спросил:
– А ты и шейку разлюбил?
– А еще кого?
– Да нет, я просто…
– Да уж шейку мне никто не предлагает.
– А я «моржом» заделался, в проруби купаюсь, – сказал вдруг он.
Мы еще добавили по пятьдесят граммов и закусили яблоком.
И разошлись. Он ушел в свою комнату, а я в свою.
Я жил в крошечной комнатушке под номером восемь в коттедже на втором этаже, где покончил с собой, привязавшись ремнем к спинке кровати, известный по кино поэт и драматург Геннадий Шпаликов.
«А не повеситься ли?» – подумалось вдруг.
Пора бы выпить и за свое собственное здоровье, так подумалось. Я приладился было к кругленькой бутылочке, задирая голову, поднял вверх глаза и чуть не поперхнулся. В лифте не было потолка, а был, как бы поточней сказать, некий амфитеатр, в котором из-за барьеров, в золоте и красном бархате, смотрели на меня рогатые зрители. Не знаю почему, только я не испугался.
– Вот так и живем, – произнес вслух, так чтобы они слышали. – Одни страдают, а другие себе из того, значит, театр… устроили… Значит, интересно, да? Как человек в угол сам себя загнал да еще изображает, будто ему все это приятно…
Влажные собачьи носы и волосатые острые уши напряглись, пытаясь меня уловить.
– Ничего себе подвальчик: то кошки с мышами, или алкоголики, или прости господи… Теперь еще эти… – завершил я свою мысль. И поскольку реакции не последовало, я добавил миролюбиво: – Ну, как вы насчет того, чтобы клюкнуть?
Черти завздыхали, хрипло прикашливая, но никто мохнатого копыта к бутылке не протянул.
– Ну, тогда идите к черту! – посоветовал я.
И тут они с легким шорохом испарились, оставив странный запах гари.
Я же, придя в себя, увидел тусклую лампочку, обшарпанные стены и себя в уголке, где, судя по всему, меня догнал короткий сон.
Но вот только запах гари и странное чувство, что за мной наблюдают.
«Ну, что ж, – подумалось. – Таков этот мир, что никуда без слежки, и черти тут не худший зритель, бывает и пострашней».
– Так за чертей, что ли! – спросил я, глотнув горячего. – Смотри, смотри, это мы, Господи!
Мы это, Господи! (Мы)
Переделкино – это страна, вселенная, мир… Где бродят по аллеям алкоголики и поэты (иногда это одно и то же), где кладбище, игрушечная церковка на взгорье, могила Пастернака, дачи генералов, адмиралов, валютчиков и бывших секретарей Союза писателей; где живой ключ чистой воды, где елки и сосны, где, сотрясая воздух, планируют самолеты, идущие на посадку; где в названиях переулков уживаются тени великих и ничтожеств; где легенды и мифы соседствуют с грустной памятью живых, где старомодный, приходящий в упадок Дом творчества, соединявший во все времена несоединимое: творцов, тунеядцев, мелкую шушеру, стукачей, алкашей, честолюбивых провинциалов, блядушек всех мастей и несчастных пенсионеров.
И тех, кто потерялся, потерял место в жизни: семью, жилье, надежду – и вынужден скитаться и проживать здесь на милости сердобольных литфондовских баб, протянуть время, и заживить раны, и восстать к новой жизни…
Или повеситься…
Там и я отирался в мои не лучшие и довольно поздние годы, когда не стало ни дома, ни семьи. Было так глухо на душе, что уходил я в лес и кричал от одиночества.
Известно, что сказки особенно любят – среди взрослых – солдатики и заключенные. Бывшие детдомовцы тоже. Им недодано детства, и они компенсируют его чтением сказок.
Как-то досталось сидеть за одним столом со сказочником Александром Шаровым. Он во всем был сказочник: писал сказки, сочинил книгу о Сказочниках, да и сам он был одним из них, длинный, нескладный и – пьющий. Выпивал он тихо, никому не мешая, но при этом мог на следующий день с виноватой улыбкой к вам подойти и спросить: «Простите, я вчера был… Как бы не в себе… Я вам, простите, вчера не помешал?» Это постоянное чувство вины преследовало его даже в снах. Один снился чаще других, он как-то рассказал нам, что ему снится, будто его хоронят и выносят на тесную межэтажную площадку гроб, но не могут никак развернуть, и ему так мучительна эта процедура и потуги рабочих, что он вылезает из своего ящика и начинает им помогать…
Больше всего он боялся противоалкогольных лечебниц.
– Вы не представляете, – медленно и почти пугливо произносил он, и глаза его, прекрасные, чистые, сумрачно темнели. – Вы не представляете, Толя, как это страшно, когда вас запирают на ключ…
Еще он писал трагические рассказы о заключенных. Однажды он осмелился их нам прочитать. Я говорю, осмелился, потому что он уважал чужое время и особенно чужой покой, и для него было большим, почти непреодолимым препятствием отвлечь даже близко знакомых людей, ради своей персоны.
Рассказы же были поразительные, один про клоуна из цирка, который по доносу был арестован и работал в лагере на лесоповале…
Однажды, обращаясь к нашей молодой застольнице, он спросил, а не приходилось ли ей ездить на курорт с возлюбленным? «А я, знаете ли, ездил…»
И тут же с мягкой улыбкой стал говорить о том, что вот ты с ней приходишь в вагон и у вас разные чемоданы, а потом как-то странно происходит, что она обязательно перемешает твои вещи со своими и какой-нибудь галстук ты обнаруживаешь среди, ее, простите, лифчиков… А вот почему?
В знаменитом «Новом мире» Твардовского мы прочитали в ту пору небольшой очерк Шарова о сказочнике Януше Корчаке. Документальный рассказ о человеке, который сидел в еврейском гетто в Варшаве вместе со своими детишками, и, хотя ему предлагали свободу, он, чтобы облегчить их последние страдания, пошел с ними в газовую камеру.
С тех пор мое отношение к Яношу Корчаку проходит через мир, через личность самого Александра Шарова. Они безусловно близнецы. Он жил так, что, я уверен, мог бы поступить так же. Один его очерк о воспитании детей начинался с картинки, где маленький сын его готовит уроки… Но, забывшись, глядит в окно. Отец же понукает, мол, хватит мечтать, работай, работай… И вдруг спохватывается: да что же делаю, свои уроки, пусть самые необходимые, он может и пропустить, а вот морозный закат за окном может уже никогда не повториться! А значит, и душа ребенка обеднеет…
Мы привыкли, что он исчезал на время. Но однажды он исчез навсегда. И никто этого не заметил. Переделкино жило своей жизнью. Судя по всему, он только так и мог поступить, то есть уйти из этого мира, никому не мешая. И некому уже в замечательную книгу, созданную им о великих сказочниках мира, добавить еще одну биографию… О нем самом…
Однажды сидел-посиживал я на крыльце Дома под колоннами. Местечко удобное и чтобы погреться на весеннем солнышке, и повидать, и посплетничать с коллегами, проходящими на обед.
Трое «жигулей» лихо подрулили к подъезду, из одних вышел Миша Рощин, мы обычно звали его Мишель, из других – почти весь звездный состав тогдашнего театра «Современник», и, перекидываясь на ходу шутками и громко смеясь, они проследовали в Дом. Сам Рощин держал в руках чемоданчик и пишущую машинку.