Иван Алексеев - Повести Ильи Ильича. Часть третья
В памяти опять всплыл ученый секретарь. Наверное, потому что Николай Иванович сидел на его месте и скучно рассказывал членам совета о стоящем перед ними соискателе. Перед этим председатель совета, вольготно устроившийся в большом кресле у противоположной стены комнаты, голосом уставшего барина выказал ему свое расположение и, ударив деревянным молоточком по медной тарелке, не удержался от шутки в адрес неумолкавших ветеранов. Два старика надулись, хотя пошутил он над ними необидно. Чаще бывало наоборот. «Я думал, Иван Иванович делом на работе занимается, – мог рассказать он про заслуженного человека просто так, к слову. – А у него книжка про Луку Мудищева на столе».
Этот Иван Иванович был одним из немногих профессоров, которых Волин уважал. Докторскую диссертацию он защитил в Академии Генерального штаба, что было редким событием для провинциального города, и в восемьдесят лет сохранял светлую голову, позволявшую не только задавать на ученых советах вопросы по существу, но и в свободное время клевать государственную власть выступлениями, участием в общественных слушаниях и книгами, призывающими опомниться и возрождать обороноспособность страны. Он был остер на язык, но не обидной, а точной остротой. Николая Ивановича он называл «Ниволиным», и Волину это было не обидно.
Большинство же ученых совета Николай Иванович не уважал. Казались они ему стаей, собравшейся около хозяина, в месте, где лучше кормят. Все они были доктора наук, профессора, много заслуженных деятелей науки, но как низок был уровень их знаний и умений по сравнению с уровнем профессуры в студенческие годы Волина! Вот опять они разбирают содержание первых плакатов диссертанта: цель, формализацию задачи, противоречия в практике и теории, новизну, спрашивают о предшественниках, достоверности и обоснованности результатов. Хотя бы раз показали, что разбираются в предмете, – нет, все по формальным признакам, с напускным пониманием, потому что давно уже сами не работали, и литературу перестали читать, и интерес к научной работе заменили на собственный.
Почему еще Волин недолюбливал ученого секретаря, – это он приобщил его к показушному кругу. Смалодушничал Волин, не смог отказаться от предложения стать доктором наук. Мол, такую пустоту все защищают, а у тебя столько наработано, на три диссертации хватит. Надо было подумать тогда Волину, что разницы от того, сколько пустышек наработал, одну или три, – нет.
Помня старых ученых, Николай Иванович знал себе цену, и только тем себя успокаивал, что записался в ученые не ради денег или карьеры, а потешить тщеславие, – свое, жены и тещи. И что, защитившись, в отличие от многих, продолжает ковыряться в крючках, публикует статьи, ездит на конференции и знает, что проходимцев от науки расплодилось всюду немерено, а значит, это системное правило и государственная установка, если по делам смотреть, а не слова слушать.
Степени и звания в череде бесконечных структурных преобразований у карабкающихся вверх теперь были особенно модны и полезны. Скольких чиновников только на своем совете они защитили в последние годы! Вот и сегодня зеленый соискатель на трибуне только повод для их сбора, а причина – очередной столичный генерал с пустышкой, слепленной из-под палки институтскими мозгами, которую предстояло поправить и сгладить по формальным признакам.
Впрочем, не эти размышления были для Волина важными. Они только создавали фон его настроения, болтались сами собой, поддерживаемые общими корнями с делом, которому в данное время служило его тело, и только.
Более глубокими и сокровенными были думы о семье и ломка внутри него, который день корежившая сознание.
Много ложилось в его голову в последний год, и многое он не отпускал от себя.
Первое, что не отпускал, было напутствие покойной тещи.
За день перед уходом, вернувшись из сумрака забытья, она сказала: «Так получается, Коля, что семья остается на тебе. Но запомни, что я тебе скажу. Никогда не верь злым мыслям про Нину. Она скрытной выросла, и кажется хитрой, но это пустое. Своей волей она глупостей не сделает. Ты ее пожалей. Ты помогай ей, ради бога. Если озлишься на нее, то подумай, что нет у нее зашиты, кроме тебя, и остынь. Не перечь судьбе».
«А меня ты не жалей, – продолжала она. – Слышу я, что ты думаешь. Всю жизнь, мол, собирала добро, копила, а зачем? Боишься, что все прахом пойдет. Ты, Коля, не бойся. Не для себя я копила. Пригодится».
«Что же ты делаешь? – на миг помутнели ее глаза и снова прояснили. – За младшего внука не переживай. Присматривай за старшим. Этот может принести вам хлопот. Тогда и мои денежки пригодятся».
Теща четко выговаривала слова, как у нее не получалось уже несколько дней. Она читала его мысли, чувствовала, смотрела на него, но вот видела ли? – в этом Николай Иванович не был уверен. Хотя глаза у нее сделались ясными, взгляд оставался таким, каким сделался пару дней назад, когда врач глубокомысленно изрек: «Загружается». Волин уже слышал однажды это слово в больнице, от другого врача в адрес другого человека. Он не знал, заглядывали ли врачи в потустороннюю дверь, открываемую этим словом, или просто фиксировали для себя необратимость процесса, но в его воображении возникла картинка, навеянная рассказами тестя. Частичка, гордо называющая себя «я», обустроившая свой дом в явном мире, вдруг должна была его покинуть и ожидать, чего заслужила, на перекрестке трех миров. Вместо фигуры одного плоского мира частичка осознавала себя кристаллом, имеющим плоские проекции, – объемные миры представлялись Волину плоскими, как научили его в школе или институте, но и такая примитивная схема заставляла чаще биться сердце и с каждым его ударом видеть вспышку, соединяющую три в одно.
Николай Иванович привязался к теще в два последних месяца ее жизни. Когда она довела себя до коматозного состояния и попала в больницу, то потом уже не могла обходиться одна. Нина из больницы привезла ее в их новую квартиру, и Волин каждый обед ездил домой, чтобы помогать теще есть.
Утром они оставляли тещу на кухне в удобном дачном кресле. Когда Волин приезжал, она иногда дремала, свесив на грудь голову, но чаще – ждала. В левую руку, которой она научилась есть, Волин по очереди вкладывал ложку, вилку и дужку бокала. За едой они разговаривали о его работе, о Нине и внуках. Он так привык с ней разговаривать, что перестал ездить домой обедать, когда она умерла.
Ближе к концу теща стала вспоминать покойного тестя и заговариваться. Будто бы она видела его, и он просил у них прощения, в том числе и у Волина. «Он сказал, что ты мог неправильно понять его, когда рассказывал про людей и тварей. Вроде бы мог подумать, что мы считаем себя людьми, а тебя – тварью. Он сказал, чтобы ты так не думал. Не так это. Сотворенные давно уже перемешали кровь людей. Осталась только мечта, красивая сказка. Сотворенные ведутся на сказку. Он всю жизнь думал, что это правильно. И только это хотел тебе сказать. Ничего больше. Он несколько раз повторил – только это, ничего больше».
Волин купил себе книжку с изложением вед, которые когда-то видел у тестя в виде желтых машинописных листов, и, читая, вспомнил имена богов и названия миров, человеческих оболочек и центров силы, которыми грузил его тесть лет двадцать назад. И про обратимость эволюции и инволюции вспомнил. И про три сословия людей. И про людей и тварей. Но теща вроде бы всегда была далека от этих сказок и всегда посмеивалась над увлечением тестя, называя его горе-сказочником. Так откуда взялись слова, которые она говорила от его имени?
То, что он тварь, Волин понимал и без тестя. Романтические его мечты о собственной исключительности и непохожести на других давно растаяли вместе с юношеской дымкой. Зато, благодаря тестю, он понял свою мечту. Вот только окружающая действительность не очень этому способствовала. Вряд ли один он хотел стать человеком из вед. Неужели тесть не хотел того же? Но не очень это у них получалось. Так же как и у остальных. Человеческие качества почему-то проявлялись в жизни только в исключительных обстоятельствах. Как у тещи, например, когда она заболела.
Волин опять вспомнил, как она напутствовала его на старшинство. И как они с Ниной ворочали и поднимали ее в последние дни, меняя постель и одевая. И как он отводил глаза от ее тела, а теща уговаривала его не смущаться: «Ничего, Коля. Ничего…»
Поплакать бы, да отпустить тещу от себя – никак это у него не получалось.
Совет перешел к работе столичного генерала. Это была последняя репетиция перед его защитой. Самого генерала не было. Его роль исполнял один из местных писателей.
Поискали ошибки на красивых плакатах. Послушали доклад. Сделали замечания. Обсудили и распределили вопросы, ответы на которые будет давать генерал на защите. Уяснили, что больших проколов не было. К концу обсуждения в зале стало шумно – конец рабочего дня, конец заседания, все хорошо. Председатель заметно повеселел. Николай Иванович смотрел на раскрасневшиеся лица стариков, удовлетворенных обсуждаемой ерундой, и не мог себе представить, что их обладатели были людьми или хотели ими стать. Но самым отвратительным было осознание, что Волин сам скоро станет таким же стариком, считающим любую ерунду, которым его заставят заниматься, важным государственным делом. И так получалось у него, что это не государство направляет его туда, куда он не хочет, а только он сам. Так получалось, что никакого абстрактного государства нет. А есть председатель, эти старики и сам Волин. Они в этот момент и в этом месте и есть государство. И они же сами себя и убеждают в важности дела, которым занимаются, называя его государственным. И поэтому будущего у них нет. Николай Иванович не видел его. И мысли его, как он их понимал, кружились вокруг того, что надо было ему шагать отсюда, и он бы даже шагнул, если знать, куда. Но куда идти, он не знал, и поэтому вместо шага в будущее все шире расставлял ноги, чтобы удержаться в настоящем. Как все вокруг, кого он знал.