Владислав Сосновский - Ворожей (сборник)
Вот таким допотопным шкафом, так уж случилось, я стал навязчиво ощущать себя в последние месяцы. С этим, конечно, нужно было что-то делать. С этим нужно было кончать. Нужно было на что-то решиться. Но решиться, оказалось, не просто. Я спрашивал себя: почему? Однако вышло, что есть вопросы, на которые нет ответов. Их нужно пережить.
Какое-то время я подолгу ходил вдоль помпезного здания на площади Неизвестности, не в силах совершить то, что намеревался совершить.
А намеревался совершить я некоторый поворотный шаг в своей судьбе. Некую серьезную перемену, в результате которой череда событий моей прежней, не очень-то длинной еще жизни согласно улеглась бы в памяти под замок. Новая же виделась мне исключительно как второе рождение, где искрились миражи, туманные дали, буйные грезы, обвалы, штормы или просто беседы при ясной луне на краю пространных океанов.
Итак, я раскинул карты.
Что было?
А была армия. Краткая, по сравнению с Отечественной, война. Война в Чехословакии, где тоже убивали. Хотя и не война это вовсе была. Обыкновенная, банальная и глупая, если разобраться, демонстрация силы. Показуха – кто главный в Варшавском пакте. Потом Литературный институт. Работа в редакции журнала. Женитьба. Семья из двоих. Все-таки вехи!
Снова работа в редакции. Но уже с прицельной, по наущению супруги, перспективой дальнейших продвижений.
Было унылое копание в чужих рукописях в ущерб собственным устремлениям. Опять же – ради карьеры! Ради положения, престижа, имиджа и прочей ерунды. В итоге – ради пустоты и внезапного ужаса – жизнь проходит мимо. А престиж, положение, дутая слава – рассыпающиеся звуки, прах на ветру. Ничто!
Наконец, был развод, унылая волокита размена и разъезда.
Вся эта череда невеселых событий вдруг разрушилась и раскатилась, как клюква по полу: в мое после институтское бытие я вынужден был, – так получилось, – терпеть жизнь. Мучиться, но терпеть. Мысли были далеко, а накатанная дорожка респектабельности не прельщала. По ней я не мог прийти к главному.
Долгое время я жил в состоянии гнетущей тошноты от невозможности делать только свое дело, мне лишь дарованное Богом. И дарованное ли на самом деле? Вот это и предстояло выяснить.
Таким образом, тошнота стала невыносимой, результатом чего и явился развод. Я понял: нужно рвать все путы, обвивавшие меня, как лианы, которые снились по ночам. В них я засыпал и в них просыпался. Мне ничего не оставалось, как решиться сжечь все мосты. Но решиться было, конечно, трудно. Тогда предстояло расстаться с Москвой.
Москва была моим детством, юностью, моей любовью. Моим настоящим и будущим. Она родила меня, взрастила, обогрела и предложила логичный восходящий путь. Как добрая великосветская мамаша. Но именно от этой уравновешенной логики меня и воротило. Она, эта логика, оборачивалась солидностью, чином, достатком и мягкими домашними тапочками, в то время как моя душа и ноги требовали сапог. Кирзовых, яловых, меховых, болотных – каких угодно, но сапог. Душа просила безмерности морей и необъятности далей, просторов и широт. Но главное, конечно, людей. Тех моих дальних близких, у которых я мечтал получить ключи от своих грядущих книг.
Этого не могла понять моя бывшая жена. Людей для нее было предостаточно и в столице.
Что ж, я решился.
И все-таки, прежде чем войти в серое строгое здание, надумал выкурить прощальную сигарету. Последняя зацепка, тлеющий рубеж между прошлым и будущим.
Пуская в пространство голубой дымок, я бродил вдоль здания ЦКВ (Центрального Комитета Впередсмотрящих), где трудился мой хороший приятель, которого в душе я считал своим другом, – хотя мы были недолго знакомы, – и от которого зависела моя дальнейшая судьба. Наконец, время истекло, сигарета обожгла пальцы, и я прошел сквозь дубовые двери навылет, потому что мосты уже с треском полыхали за моей спиной. Разумеется, предварительный звонок, пропуск…
Дальше я шел по мягкой ковровой дорожке, и неуемный дух югенда обдавал меня со всех сторон летящими, деятельными тенями молодых функционеров в обязательных строгих костюмах при обязательных серых и черных галстуках. Видимо, такая форма символизировала монолит и единообразие, каких требовала государственность.
В своем кабинете мой приятель был увешан телефонами, как папуас бусами. Говоря с кем-то, он кивнул, указывая на стул, и в этом кивке было одновременно и приветствие, и какая-то личная, добрая тень приязни.
Мы улыбнулись друг другу глазами, и я стал изучать кабинет, ожидая, когда закончатся телефонные диалоги.
Над т-образным столом, за которым в поте лица трудился, вещая во все трубки сразу, мой знакомый, висела огромная карта России. Она висела там, словно в ожидании меня. Пользуясь внутри себя отвлеченной идеей вольного полета, я на самом деле не знал толком, куда конкретно, в какие края и веси хотелось бы мне кануть.
Я подошел к карте и с трепетом стал вглядываться в огромное зеленое тело страны, испещренное реками, морями, озерами, грядами гор и хребтов. Все это будто ожило под моим взглядом, но нужно было выбирать. Забайкалье, Охотское побережье, Чукотка…
– Ну? – спросил мой приятель, что-то стремительно записывая в блокнот. – Что привело?
– Бухта Провидения, – сказал я, очарованный неведомым поэтичным названием.
Валентин остановился строчить и поднял на меня чистые серые глаза. У него было молодое лицо, серые глаза и серебряные, седые волосы. Видно, пробираться сквозь идеологические чащи оказалось делом нелегким.
– Зашли меня в Бухту Провидения, – попросил я. – Месяца на два, на три. Впрочем, не знаю. Как получится. Может, и годы там пройдут. Все осточертело, Валя. Нужен свежий воздух и собственная книжка.
– Понял, – без лишних слов сказал Валентин и стал с виртуозной стремительностью дописывать начатое. Среди низкопоклоннической, чиновной братии он был исключением. Он был настоящим. Встречались и такие. За это я ценил и любил Валю.
Он закончил писать и подвинул к себе красный модный телефон. Уселся поудобнее. Набрал длинный междугородний номер.
– Володя? Кириллов тебя отрывает. Москва! Москва, говорю, тебе в ухо стучит! Очнись! Что у вас там, в Желтом, – так он называл Магадан, – ночь, что ли? Ну вот. Наконец-то. Да, Кириллов. Слушай! Я посылаю к тебе парня. Писатель. Молодой, можно сказать, творческий кадр. Примешь его. Поможешь устроиться. В газете, на радио, на ТВ. То ли у вас, в Городе, то ли на Чукотке. Тебе на месте виднее. Я пишу в командировке: Магадан, Певек, Анадырь, Бухта Провидения. Пускай сам выберет. Да, месяца на два, на три. Но, может, и больше. Пусть повоюет с бурями, побродит по тайге, покатается на вертолете, на собачках. Хлебнет, понятно. Как положено. Но это ему и надо. Ясно тебе? Ну, вот. Так что жди гостя.
Дальше под бешеный аккомпанемент моего сердца Валька столь же стремительно накатал командировочное удостоверение. Смотался куда-то для согласования и через десять минут вручил мне официальную бумажку.
– Дуй в бухгалтерию и вперед, – улыбнулся он.
Я пожал Валентину руку с чувством теплой искренней благодарности, ибо он открыл мне двери в желанную, неведомую жизнь.
Теперь я шел по Москве со смешанным чувством ностальгии и любви. Родная столица уже зажигала огни, прихорашивалась, красила губы, сверкала витринами, но это было словно вне меня.
Цветные пульсирующие квадраты, ромбы, овалы, треугольники толчками били в глаза. Мелькали прически, фигурки девушек, дорогие авто. Неоновые вывески чеканили город голубым.
Вечерняя Москва дышала горячо и возбужденно, но ее вожделенные вздохи меня больше не трогали. Я шел среди шика и лоска зовущих, припудренных улиц, однако душа и мысли были далеко. Не верилось, что придет время, и снова вернусь к своей вечно юной и остро любимой Москве. Но сейчас я оставлял ее без сожаления. Даже с какой-то мстительной радостью, словно она чем-то насолила мне, обманула или предала. Нет. Разумеется, ничего подобного не было. И все же… Что-то в моей дорогой столице казалось подернутым фальшью. Как ни крути, она была цинична, лицемерна и продажна со всем ее шикарным лоском.
Продажны были холеные девицы у Большого Театра, надутые метрдотели, чинные швейцары, служащие исполкомов, директора, критики и даже, случалось, министры.
Я покидал государство-Москву и мало сожалел об этом. Я не любил государственность. Меня ждала страна чистых рек, озер, снежных вершин и редких – я был в этом уверен – редких людей.
Понятно, я не был чем-то иным, отличным от всего организма столицы. Я не был даже ее атавизмом. И вульгарные нимфы, изображавшие интеллект, – ах, Вы читали Джойса? – и сытые лакеи в дверях ресторанов, и чиновники от литературы, и лощеные физиономии некоторых моих знакомых в «Мерсах», и те, подкравшиеся к верхним этажам власти… – все это было моим миром, но миром, которому хотелось плюнуть в рожу. Конечно, была и другая Москва – со всей ее уникальной, неповторимой историей, которая подспудно билась в каждой русской душе, и за которую русичи, не задумываясь, отдавали жизни. Вот эту Москву я увозил с собой, она грела меня и, как икона, освещала изнутри.