Владислав Сосновский - Ворожей (сборник)
«Почему? – спросил себя Борис. – Ведь все уже поросло пыльной травою памяти. Пройдет время и Великая Отечественная останется лишь на желтых страницах истории. Кто сегодня, скажем, с болью вспоминает о войне 1812 года? Уже давно нет ненависти к французам, не говоря о поляках, турках, монголах и прочих, прочих, прочих. Так что же тебя мучает? Или время еще не покрылось сивою мглою? Торчат то тут, то там снаряды и кости погибших. Еще сверкают в праздник Победы ветераны своими сединами и орденами. И летит над Красной Площадью лихая «Катюша». Еще стоят у вечного огня с обнаженными головами обездоленные потомки. В этом-то, наверное, все дело».
– Черт! – сказал Борис и вскочил с постели. – Черт бы их всех побрал, Гитлеров, Сталиных, Черчиллей?! По чьей воле и кто их всех рожает?
Злой и растрепанный, он выскочил с собаками на улицу.
От негодования и боли, возникших неизвестно отчего, как раскаленный утюг, Борис пронесся мимо церкви, пролетел сквозь сиреневый сад, рощу кустарника и оказался на берегу Гребного канала. Тут только очнулся. Отдышался. Успокоился.
Боцман решил освежиться и прыгнул с разбегу в холодную воду. Последовать его примеру Джулька не решилась. Лишь зашла, помочив для приличия лапы, понюхала реку, лизнула ее и вышла наружу.
Мокрый Боцман был похож на ощипанного гуся. Он задрал к солнцу острую морду и, улыбнувшись всей окружающей природе, отряхнулся, создав вокруг себя радужное облако разноцветных брызг.
От канала веяло холодком. В небольшом отдалении по воде мягко скользили серебристо-золотые байдарки, управляемые маленькими механическими фигурами гребцов: шла очередная тренировка.
Борис поглядел на Боцмана, сбросил с себя одежду и голышом весело плюхнулся в реку. Вокруг никого не было, может быть, по причине раннего воскресного утра, а механические спортсмены в расчет не принимались.
Боцман с Джулькой залились радостным, торжественным лаем.
Борис медленно выбрался из воды, шагая по мелким острым камням. На асфальтовом берегу попрыгал, поприседал, разогнал кровь и почувствовал себя молодым, здоровым, сильным. Наскоро оделся и крикнул собакам, затеявшим игру в «догонялки»:
– Эй, ребята! За мной!
Дома он собрал для Тамары пакет с продуктами, а сверху, прочитав еще раз, положил письмо из Германии. На музыканте снова повисла какая-то необъяснимая тяжесть. Словно на плечах сидело нечто неосязаемое, но имевшее ощутимый вес и цепкие, давившие в затылок, руки.
Тамара вышла к нему с покорно покаянным лицом, на котором едва теплилась тень тихой монашеской улыбки.
Борис вдруг содрогнулся оттого, что кроме жалости, какую испытываешь, провожая в дальнюю дорогу близкого, тем более родного человека, ничего к Тамаре не чувствовал.
– Ну как ты, Лапуля? – спросил он чуждым, холодным языком, ощущая, что никогда уже не прольется в его голос ни любовь к Тамаре, ни счастье, ни радость.
И все же он поцеловал ее в морщинки у глаз. Отвел в дальний угол к кожаному дивану свиданий.
Тамара еще заметно хромала, и это лишь добавляло к их встрече печали и чувства какой-то общей вины друг перед другом.
Борис старался быть естественным, раскованным, веселым, пытался шутить, но по глазам Тамары видел, что это плохо получается, если не сказать – не получается вовсе. Тогда он вздохнул, опустил голову, помолчал и вынул заветный конверт. Борис, конечно, заведомо знал, какой соломинкой он будет для Тамары.
Она пространно долго вглядывалась в адрес, словно была близорука и без очков ничего не видела. Однако вдруг какая-то далекая молния прокатилась по ней. Тамара стремительно достала содержимое конверта и лихорадочно, жадно прочитала страницы. Затем испуганно, словно это была похоронка, взглянула на мужа и снова пролетела по убористым строчкам. Наконец, медленно подняла на Бориса глаза, которые только и остались неизменными – два маленьких, прекрасных серых агата. И упала в тяжелых рыданиях ему на грудь. Борис вдруг вспомнил, что точно так же Тамара рыдала везде: на улице, в кинотеатрах, концертных залах, везде, где соприкасалась с убийством, большим горем или, напротив, торжеством добра над злом.
Она вздрагивала у Бориса на груди. Вздрагивала всем телом, всем своим существом, всей, в общем-то, не особенно броской жизнью. Вздрагивала вся ее любовь, все ее горе и счастье. Борис молча гладил жену по голове и чувствовал, что и по его щеке медленно ползет горькая, горячая, влажная змейка. Он снова, в который раз утвердился в мысли, что никогда не бросит Тамару, что она, как бы там ни было – его беда, его счастье, его судьба. Борис не мог сказать Тамаре, что решил никуда не отлучаться из России. До полного признания здесь, на родной земле. Любому это решение могло показаться диким, абсурдным, несовременным и бог его знает еще каким. Но он, Борис, автор «Сада», так решил. И только Тамара могла разрушить это решение. Потому Борис молчал, ощущая лишь одинокую слезу на щеке.
– Когда ехать? – спросила Тамара.
Он пожал плечами. Сказал:
– Я не могу оставить собак и мчаться, сломя голову, бог знает куда. К черту на рога.
Тамара с тревогой посмотрела на мужа. Слишком хорошо знала его.
– Я сейчас приду, – решительно сказала она, стремительно поднялась и быстро захромала в конец коридора.
Сколько просидел Борис на кожаном диване свиданий в паутине отчуждения он не знал. Провалился в какую-то глухую пустоту. Без мыслей. Без чувств. Без ощущений. И зрения. Он в тот момент словно умер, не понимая, где находится. Слышал лишь мягкий шепот тапочек, чей-то негромкий, с нотами тревоги, разговор, тихий визг проезжавшей каталки. Она заехала в отдаленное сознание и там затихла.
Борис очнулся от голоса Тамары.
– Пошли! – сказала она весело. – Жизнь продолжается!
Он поднял голову.
Тамара стояла перед ним, одетая в пальто. Глаза ее сияли. Борис вдруг увидел ее прежнюю. Такую, какой знал сто лет назад. Юную, прекрасную. Знал и любил.
– Я выписалась! – счастливо выкрикнула Тамара. – Под личную и твою, надеюсь, ответственность. Ты рад?!
И бросилась к нему на шею.
– Мы дожили до победы, родной мой! Я всегда знала, что это будет! Знала! Знала! Ура!
Сборы были недолгими, но тщательными. И все же Борис попытался представить Тамаре свои аргументы против поездки. В ответ она лишь громко рассмеялась.
– Ты мальчишка, – сказала Тамара. – Глупый мальчишка. За что только я люблю тебя? Музыка космогонична. Она вечна, как любовь. Это одна из эманаций Бога. Вспомни нашего философа. Что он говорил. Музыка принадлежит всем. Неважно, где она прозвучит впервые. Эх, ты… неужели ты этого не понимаешь? А война – это дрянь черных политиков, которые могут потянуть за собой в пропасть целые народы. Ее нужно скорее забыть, эту чертову войну. И чем скорее, тем лучше.
Борис опустил голову. Что тут можно было возразить?
– Давай присядем на дорогу, – сказала Тамара. – Жаль, я не могу поехать сейчас с тобой.
Конечно, Борис знал, что поедет в Германию, что музыка космогонична и вечна, как любовь. Тут Тамара была права. С этим спорить было даже глупо. И все же какая-то заноза сидела у него в душе.
Вокзал, как улей, полнился ровным гулом народа. Борис недолго постоял в очереди к билетной кассе. У самого окошка замешкался, словно что-то забыл. Продавщица подняла на него удивленные глаза. Борис покашлял в кулак. Пауза затягивалась.
– Один до Тулы, – хрипло сказал музыкант и решительно протянул деньги.
Он ехал коридором весны на родину своей музыки. Нужно было поклониться ей, родине, как заветному Храму. За окном плотно стояла стена молодой зелени, озаряемая время от времени подвенечной фатою проснувшейся черемухи. Уже вышло на дальние поля шоколадное стадо коров, и клевер сиреневой волной подплывал прямо к колесам поезда. На горизонте, вдруг увидел Борис, щурясь от солнца, стоит вечная старушка – баба Наташа, а рядом, вы не поверите, сидят, тесно прижавшись друг к другу, милые Борису Боцман и Джульетта.