Платон Беседин - Учитель. Том 1. Роман перемен
Все кончилось у только что открывшегося ларька «Виноводка». Из окошка, словно живая, высунулась бутылка. Отец взял ее и, скрутив крышку, глотнул из горла. Серые тени его лица ушли, и он точно помолодел. Повернулся ко мне, вновь блеснув маслянистыми глазами:
– Пизда с этой редиской, пизда…
Потом как будто осекся, приложился к бутылке еще раз и договорил:
– Одни татары на рынке. Друг друга суки кроют…
На рынке, действительно, торговали одни лишь татары, переговаривавшиеся на своем кхекающем языке, словно ограждаясь, защищаясь от нежелательных слушателей. И в этом был свой код, секрет, тайна. Мы с отцом не знали пароля, отмычки. Поэтому дверь в торговлю оставалась закрытой. Мы были не их и не с ними – чужие, пытающиеся влезть туда, куда нас не приглашали.
Возвращались домой ни с чем. Выгружали редиску в гараж, и хвостатые головки смотрелись издевкой. А за ржавой сеткой забора ходил довольный сытый Айдер, приговаривающий «Ватан киби ер олмаз», собирающий урожай и уже знающий, где и как его реализовать.
Наверное, моя нынешняя жажда справедливости (похоже, такой эвфемизм я использую для определения мести) – Петя, зови охрану, пусть вломит татарам! – отчасти связана с воспоминанием о рынке. На него накладывается злая обида на тех татар и татарчат, которые разгуливают по селу группками по семь-восемь человек, уверенные, борзые, наглые. Пристают к девчонкам, задирают парней. Каждый их жест, действие сигнализируют: «Это наша земля! Убирайтесь отсюда!» Но стоит компании распасться – хотя даже за хлебом стараются выходить по двое, по трое, – и они становятся тихими, покладистыми. Некоторые даже здороваются. И ненависть моя только крепнет от того, что у крымских татар есть своя правда: делать то, что должно, плодиться и обустраиваться на родной земле, пока русские и украинцы взирают на их триумф так, будто уже навсегда проиграли битву за «остров Крым».
Но Петя, узнав про татар, никого не зовет, не кричит даже. Да-да, понимаю, ничего страшного, не суетитесь. А потом и вовсе разгоняет собравшихся.
Остаюсь вдвоем с Радой. И впервые вижу в ее взгляде презрение, которого не было даже тогда, у памятника гвардейцам, когда ее лапали выблядки в черных футболках, а я, униженный, оскорбленный, лежал на земле не в силах преодолеть страх.
– Ну?
Она вцепляется в меня глазами-челюстями, и вопрос ее без того риторический кажется еще более беспощадно точным. Что ей ответить? Да и смысл отвечать, если любая реплика– лишь неудачное оправдание?
– Это твой друг? – вопросом на вопрос. «Лучшая защита – это нападение» – фраза, неизменно произносимая голосом Виктора Гусева.
– Кто?
– Этот жирный татарин. Боров.
– Нет, с чего ты взял? – Она подходит ближе. – Но кто-то должен решить вопрос, если, – она делает паузу, надрывную, затяжную, садистскую, из тех, что удаются лишь женщинам, – другие не хотят… или не могут…
«Другие» звучит как налитое: придавливает, гнетет.
– Ты про меня, да?
Устаю от игры. В такие моменты мне всегда хочется как можно быстрее решить вопрос, разобраться, спихнуть ношу. Но Рада предпочитает иную тактику – холодную недосказанность, похожую на муравьев, сбегающихся на бездвижного человека, чтобы медленно, миллиметр за миллиметром, выедать в нем дырочки, дыры, дырища.
– Ты, кажется, совсем не способен на поступки.
Она говорит это не зло и не грустно, а как бы отстраненно, точно про чужого человека. Или скорее – про животное.
– Они остановились, когда я вышел. Ты видела. Остановились, – начав оправдываться, я уже проиграл. Тем более, если делать это так, не умеючи. – А потом я решил, что это твои знакомые…
– Я не о них – я о себе.
– А что с тобой?
– Со мной что-то не так?
– Нет, нет, с тобой все отлично, Рада, – наконец понимаю, о чем она. Даже я понимаю. – Это со мной. Не так. Я… я боюсь…
– Чего?
Она рассматривает меня то ли с жалостью, то ли с насмешкой.
– Не знаю.
– Скажи…
– Себя. Что буду хуже, чем ты думаешь…
От напряжения закрываю глаза. Этот разговор прост, и слова элементарны. Но они камни, летящие вниз. А я вместе с ними.
– Я не думаю, ведь ты девственник…
Могла бы и не говорить этого. Или хотя бы не говорить так – с интонацией, уничтожающей в своей естественности.
– Но это легче, чем тебе кажется, глупенький…
И, замолчав, она делает то, что получаться у нее лучше всего – целует. Я должен подчиниться. Но ее губы точно разряд. Пусть я и стараюсь. Я должен стараться. Продираться сквозь горячую влажную панику. Терпеть шок-терапию изголодавшимися угрями.
Рада подталкивает меня. Обратно в комнату. Для, как говорят, самого естественного, что может быть. Но тогда откуда берутся такие, как я?
– Не могу!
Господи, ведь и правда – не могу! Даже если бы очень хотел – не могу. Чисто физически. Хотя после буду мастурбировать на Раду сотни раз.
– Придурок!
Будто муху прихлопнула. И, развернувшись, она уходит.
Я, по идее, должен переживать, терзаться, но чувствую лишь облегчение. Не надо действовать, можно жалеть себя, ища ответы на свои же вопросы. И поиск, несомненно, будет важнее самих ответов. А дальше – разберемся. Сколько было уже таких размолвок?
Короткими писками звонит мобильник. И представляется – больное, больное воображение, изуродованное чтением умных и так себе книг, – мышеловка, к которой маршируют – идущие на смерть приветствуют меня – крысы Кириллова (есть же собаки Павлова), салютующие прощальным писком.
Мама не говорит – кричит в трубку. Связь отвратительная, и ее перепуганные вопли сопровождает треск. Все это похоже на выступление какой-нибудь евпаторийской поган-блэк-дес-металл группы. Припев бессмысленной вакханалии звуков, которую они назовут песней, звучит как «ты где». С годами я все сильнее захочу ответить – «в пизде», но пока во мне еще есть готовность объяснять местонахождение своего тела.
– Едь домой! Поздно уже! Едь домой, сынок! – Маме объяснения не нужны.
По мере взросления это неправильное «едь домой» проникнет в меня настолько, что, синтезировавшись с аминокислотами ДНК, изменит сам генотип Бессоновых, дабы отравить весь следующий род. Отложит личинки вины, поселив в организме вечную панику, регулярное ожидание беды – «что-то случится», «что-то страшное должно произойти». Наверное, потому оно и происходило, но не большими жизненными трагедиями, а мелкими и средними бедами, словно дробясь на дозы, коими жизнь впрыскивала в меня неприятности, научая уму-разуму. «Едь домой» стало заговором, родовым проклятием сродни тому, что нашептывают ведьмы, которых так страшится бабушка, но в моем случае это была не враждебная ведьма, а, пожалуй, самый близкий и любящий человек на свете.
Я по школьной привычке искал ответы в книгах, более всего успокаиваясь Екклесиастом и Достоевским. И, наверное, терапия чтением пусть и отчасти, но помогала. Скорее всего потому, что я, прошедший советскую школу – система образования досталась независимой Украине от СССР и долго, пока я ни стал учителем, не менялась, – воспитывался на биографиях писателей, пребывая в священном трепете перед книгами.
– Еду, мам, еду!
– Ты где?!
– В Каштанах я, тут рядом! – сдерживаю раздражение, оно просится наружу, но не находя выхода, забивается в мышцы болезненными узлами.
– Едь быстрее!
И я еду. Чтобы выслушать мамины и бабушкины причитания, а после, лежа в постели, строчить сообщения Раде, но их будет немного, всего четыре, потому что деньги на телефоне быстро закончатся. Как и остальные, необходимые для нормальной жизнедеятельности вещи.
2Новости в семье я всегда узнаю последним. Так, видимо, будет всегда. Вот и с возвращением брата из армии я оказался в хвосте информационной очереди. Поэтому, когда Витя, как в детстве, ворвался ко мне в комнату с иерихонским криком «подъем, Бесогон!», я, действительно, – не врут писаки – потерял дар речи. Лежа в постели, закутанный в махровую простыню, я тупо смотрел на него, пуча заспанные глаза. Он стал худее, меньше в объемах, но не потому, что сдал, а потому, что подсушил мышцы, теперь очерченные, как на музейных изваяниях, четкими, рельефными линиями.
– Вставай, Бесогон! Харэ дрыхнуть!
Он скинул простыню. И мне стало неприятно от того, каким я предстал перед ним: в безразмерных семейных трусах, с пухлыми ногами, кудрявившимися светлыми, почти выбеленными волосами – сонный, вялый, расползшийся холодец.
– Да, сейчас, ты откуда?
– От верблюда, – засмеялся Витя, – из армии, брат! Дембельнулся! Ты не в курсах, что ли? – Я помахал головой. – Ну, вы тут совсем охренели!
Он обвел взглядом полки, на которых за мутным стеклом – его никак не могла отмыть бабушка – по-солдатски ровно стояли книги.
– Хотя ты и не спрашивал. Все книжки читаешь…
– Да где там! – Я разозлился. Книги книгами, но мне, правда, никто ничего не сказал: ни Ольга Филаретовна, ни бабушка, ни мама, точно это меня не касалось. – Всем по фигу!