Платон Беседин - Учитель. Том 1. Роман перемен
Вот он стоит – крепкий, ухмыляющийся, всем довольный. Одет в светлые штаны и клетчатую рубашку. И если мои глаза широко раскрыты, то его, как у настоящего каштановского мужика, слегка прищурены. Да, он свой деревенский парень.
Его будут расспрашивать об армии. Что да как. Будут закидывать вопросами, как рок-звезду женским бельем. Но ему, в отличие от меня, они понравятся. Отвечая, брат будет коллекционировать, складировать их. Нормальный здоровый парень. Без мозгоебства. Или, выражаясь языком Маргариты Сергеевны, без «экзистенциальной пустоты».
– Аркадий, садись за стол! Долго еще тебя ждать?
Ольга Филаретовна. Она и у нас дома (хотя это, безусловно, и ее дом) всегда говорит вот так, даже если ты уже сидишь за столом. Просто сама мысль о том, что придется кого-нибудь ждать, претит ей.
Плетусь за стол. Усаживаюсь рядом с мамой. Справа от нее – Ольга Филаретовна и брат. Доски подо мной, хоть и застелены одеялами, негостеприимные, жесткие. И я ерзаю, от чего Ольга Филаретовна смотрит на меня хмуро, предупредительно.
Гости не дожидаются тостов – сами наливают, сами раскладывают угощения по тарелкам.
– Тебе положить салатов, Аркаша? – спрашивает мама, держа тарелку с оливье.
– Не стесняйся, Аркадий! Чего стесняться?
От этих слов Ольги Филаретовны я, конечно же, начинаю стесняться еще больше.
– Брат у него пришел, а он сидит… как обрубок!
Это строгая тетя Зина, чьи руки всегда удивляли и пугали меня – шишковатые, с длинными паучьими пальцами они пахнут чем-то резким, изгоняющим и людей, и бесов, и ангелов. Муж тети Зины умер в прошлом году от печеночных лямблий. И это лишний повод не реагировать на нее, в очередной раз проводящей сравнительный анализ меня и брата. Не в мою пользу, конечно. Витьке-то палец в рот не клади, а я растяпа. Так будет всегда. Пора бы привыкнуть. Но не выходит.
Я вырос с именем брата на устах. Меня привили им. Нет, даже не так – закодировали, вшив ампулу с текстом «Виктор Шкарин лучше тебя, Аркадий». Не знаю, сравнивали ли Каина с Авелем. И в чью пользу. Но если развязке в поле предшествовала ситуация, похожая на ту, что сложилась у нас с Виктором, то Каина понять можно.
Мне накладывают салат оливье. Яблочный салат. Салат из свежей редиски и зелени. Наши застолья – это прежде всего салаты. Они не в тарелках – в бадьях. Не надо ложек и вилок – засунь голову, жри из корыта.
– Ну, Витек, за тебя! Теперь ты мужик, чего уж там, еб твою мать!
Это поднялся дядя Жора Авдеев, увалень с перекошенным после инсульта лицом. Накатил он еще до того, как прийти к нам. Но, сев за стол, принялся одергивать других. Ты по сколько льешь, дятел? Это кто без тоста синярит? Чего поперед всех жрешь?
Никогда не привыкну к застольям. И в семнадцать, и в двадцать, и в тридцать лет они будут казаться мне чем-то сродни пыточной камере, где экзекуторы собрались, чтобы понаблюдать за мучениями. Пьющие, галдящие, жрущие люди будто облапывают лицо сальными пятернями.
Ольга Филаретовна улыбается, присматривая за гостями, предлагает отведать то одно, то другое блюдо, но больше всего расхваливает щи. В нашем семействе на праздники всегда готовят щи по-брянски: из кислых помидор и капусты, на бульоне из домашних куриц. Получившаяся жирная, наваристая масса словно испытывает на прочность: ну что, едок, сможешь переварить меня, или поджелудочная выбросит белый флаг?
Деревенская привычка: наблюдать, кто сколько съест. Сперва навернуть отменного борщечка с салом и чесночком, заесть свежениной и холодцом, добавить пирожков с кислой капустой. Ну и самогоночки – куда без нее? Наверное, я не мог переносить застолья еще и поэтому: не для моего желудка такие яства.
Ольга Филаретовна – радушная хозяйка. Гости пьют и верят в это. Без первого нет второго. Ведь, по правде, она презирает всех их, презирает и ждет лишь одного: «когда все это пьяное скотское быдло уберется к себе домой». Но говорить такого вслух Ольга Филаретовна, конечно, не станет. Потому что главное для нее – произвести впечатление, уважить. Хотя если кто задержится дольше отведенного срока и начнет мазать на хмель откровенность, то будет проклят. И все сидящие за столом, какие бы пьяные они ни были, понимают это. Но, как и Ольга Филаретовна, соблюдают условности, подыгрывая, может, и не слишком мастерски, но хотя бы так.
Больше неискренности во время застолий раздражают только прокрученные сотни раз беседы об одном и том же. Люди общаются не голосами даже, а животными звуками. И как только, за столько-то лет, им не осточертела эта бессмысленная, уродливая трепология, словно вырванная из «Дня сурка»?
О брате давно забыли. Говорят о своем. На дальнем правом конце стола, там, где поставили больше всего домашнего вина, но меньше всего самогона и водки, спор между Кутиковым и Зацепиным высекает искры. Кутиков, коренастый угрюмый мужик с лицом цвета перепаханного чернозема, наверное, опять полез к чужой бабе. А Зацепин, дохляк с бельмом на правом глазу, возмутился.
Он поднимается, нависая над оппонентом. Кутиков вскакивает следом. Ростом он меньше, зато плотнее и основательнее. Кто-то должен ударить. Но то ли соперники побаиваются друг друга, то ли выпили недостаточно. Поэтому стоят, петушатся, словами-удавками накидываясь друг на друга. Я поворачиваюсь к Ольге Филаретовне, жду от нее реакции. В такие моменты ее одутловатое лицо как бы подбирается, прилипая к костям, превращаясь в безжизненную маску, какую использовали гаитянские – я видел это по телевизору – шаманы во время похоронных церемоний.
Но вмешивается, разруливает ситуацию не она, а брат. Виктор подходит к спорщикам, говорит быстро, отрывисто:
– Дома бузить будете. Здесь или культурно, или никак…
Зацепин оседает сразу же, а Кутиков сначала поворачивается к брату, чернозем его лица темнеет, но, встретившись взглядами, усаживается. Зацепин протягивает ему руку, и он пожимает ее в ответ. Брат, смеясь, выпивает с ними.
И меняется атмосфера за всем столом. Оживляются разговоры, но не хмельным гомоном, какой бывает, когда нетерпеливо слушаешь, дабы высказаться самому, а здравыми, размеренными беседами. Даже я, прибитый к доске молчания гвоздями стеснительности, раскрепощаюсь, легчаю и проявляю инициативу, обратившись к мужчине с удивительно тонкими линиями сизых губ. Слова, как и размышления, не мои: я невольно копирую манеру говорить бабушки, встретившую кого-нибудь из знакомых на улице. Для начала – затравочка о погоде, а после – стенания о высоких ценах. Получается, на удивление, органично: мол, дожди, дожди, сколько можно, урожая не будет, попробуй потом что-нибудь купи.
Реакция мужика меня не волнует. Да ее и нет. Он просто находится рядом, глаза полуприкрыты. Вообще в нем есть что-то от человека, оказавшегося в жизни случайно, раз позвали – пришлось согласиться.
Да, не идеальный, но слушатель. И я распаляюсь все больше, как “Lithium”, переходящая из мелодичного проигрыша в отчаянный рев. Говорить, говорить – не останавливаться. Пулять, швырять, метать слова. Ведь молчание – смерть. Слово же есть исток жизни.
– Да помолчи ты! Разбалакался! Словесный понос у тебя, что ли?
Это вновь тетя Зина. Неужели ей не надоело изничтожать меня? Лучше бы она, а не ее муж, встретилась с лямблиями. Ведь и без нее еще будут могильщики, затыкающие кляпами рты. С руками, смердящими поликлиниками и склепами. Те, кто возведет в Абсолют культ молчания, культ забвения. Но это позже, а сейчас, когда во мне столько витальной энергии, направленной на тонкогубое изваяние, ты, тетя Зина, поступаешь бесчеловечно!
– Брат воротился из армии, а он языком черти что мелет…
Родившись, я сразу угодил в матрицу сравнения с братом. Правда, он уже говорил, когда я появился. Фора, отыграть которую невозможно. Мои попытки влезть в разговор принимали за плаксивость, капризность и трудный характер. Опять Аркаша раскричался! Тихо, Адик, тихо! Я должен был ждать своей очереди, не лезть вперед брата. Но когда мой черед наступал, все уже были слишком измотаны, чтобы слушать.
Нет, безусловно, мама всегда находилась рядом, заботилась, оберегала, но ее радость от моих первых слов перекрывалась испугом, не дай бог, сглазить. Она всего боялась, переживала за каждую мелочь. Ее терзало и плохое, и хорошее, случавшееся со мной. Нерешительная, замкнутая, она часто молилась по ночам маленькой желтой иконке Казанской Божьей Матери с темным пятном от свечи в правом нижнем углу.
Когда мое настроение, обычно нервозное, хмурое, вдруг поднималось, чаще всего беспричинно, как у шизофреников, переходя в активное, непоседливое возбуждение, и мне хотелось высказаться, мама никогда не выслушивала меня. Общение наше ограничивалось фразами, заточенными под школу, еду, здоровье. Ты поел? Ты не замерз? Ты сделал уроки? Я чувствовал себя животным, у которого есть лишь стандартные, примитивные потребности.
Правда, главную из них, сексуальную, мы никогда не обсуждали. Я не видел маму с мужчинами. Не слышал о них. Даже в подслушанных разговорах. Был лишь отец, но он присутствовал краткосрочно, случайно. Мама словно превратилась в мирскую монахиню. И, может быть, того же хотела от меня. Думала ли она о том, что у меня могут быть девочки, о том, что я могу желать их, терзаемый центрифугой томления в низу живота? Не знаю. Вполне возможно, что нет. Наверное, считала меня слишком маленьким, слишком ребенком. Таким, каким она кормила меня, усадив на старенький детский стульчик с нарисованной обезьянкой в забавных синих штанишках.