Константин Кропоткин - Сожители. Опыт кокетливого детектива
Возникнув из кусков и обрывков, из маловнятных, в сущности, воплей, картина эта превратилась в неотменимый факт моей биографии.
Марк захлебывался в словах, а я, держа возле уха трубку, видел эту картину – детальный снимок. Так лежал он, скоропостижно мертвый; дверь приоткрылась, в ателье сунула нос любопытная соседка, пожелавшая узнать, почему не заперто, глянула, обмерла – и бросилась звонить куда следует.
Я ведь как раз хотел позвонить Андрею, я хотел спросить у него «какого черта?» и – бывает же такое! – ради этого и взял свой телефон. Я начал искать в адресной книжке аппарата номер портняжки, но трубка вдруг задрожала, запищала, задрыгалась. «Marusja», – сообщил экран.
– У-би-ли, – завыл и завсхлипывал Марк, – Человека у-би-ли….
Ему позвонили Сеня с Ваней и доложили обо всем, а им сказал Тема, у которого есть Володя, а тот, как человек при исполнении, чуть ли не сам выезжал на место, выспрашивая трясущуюся соседку, с кем жил труп, что делал….
Да, подтвердил Марк, Вова все знает точно. Нет, он не ошибается. Уже и в блогах вовсю пишут – убили – у-би-ли – Марк опять заквохтал курицей.
Я нажал красную кнопку, выключил телефон. Как во сне встал, подошел к окну – и долго смотрел на людей и машины, сновавшие внизу.
Что-то сжалось внутри. Странным образом скукожилось, подогнулось, и мне нужно было время, чтобы чуть-чуть расправиться, снова вернуть себе возможность ходить, говорить, действовать.
День был хороший, теплый, солнечный. Был летний день, я не говорил, что уже вовсю полыхало лето? Через дорогу по пешеходному переходу неловко бежала девушка в шароварах и белой маечке, было видно, что бегает она редко, и ей неудобно бежать в этих раскидистых пестрых штанах.
Я пошел в туалет. Я захотел умыть лицо, посмотреться в зеркало, убедиться, что я здесь, я не брежу, мне не надо взывать «проснись», не сон, нет, не сон.
На негнущихся ногах шагая сквозь конторский гул, я услышал резкий окрик. В своем бухгалерском углу с кем-то ссорилась Манечка.
Платье, подумал я, она хотела перешить у мертвеца платье.
Мне показалось, что это очень смешно. Толстуха ругала портняжку, а его уже и не было на белом свете. С таким же успехом она могла ругать Гомера с Шекспиром, мертвых в той же степени, что и Андрей, потому что не бывает у мертвости разных степеней, ты просто мертвый, как и миллионы до тебя – тебя просто нет.
Я зашел в ее закут. С ней был один только Финикеев, наш местный гуру, журналист с регалиями, которых ему вечно было мало, и неизменным портфелем, с которым он, должно быть, и во сне не расстается.
Манечка была не одна, но мне было все равно.
– Не будет тебе платья, – сказал я, – Его убили. Андрюшку.
– Ох, – сказала Манечка и замерла, – Как же?…
– Вот так. Взяли и убили, – сказал я, – Прошлой ночью.
– Кого убили? – сказал Финикеев, пригнувшись ко мне с высоты своего немалого роста.
– Человека, – сказал я, – Зарезали. Дома. Прошлой ночью.
– По пьяни что ли? – как любопытны бывают люди, в особенности, если они журналисты.
– Тридцать два удара, – сказал я, – Зачем?
Финикеев поправил очки-хамелеоны.
– Это на Ивантеевской что ли?
– Да, он там живет. Жил, вернее.
– Да, знаю я! – Финикеев выпрямился, хлопнул себя портфелем по костистой ляжке, – Там пидорка замочили. Ну, и чего? Одним больше, одним меньше. Их чуть не каждую неделю….
– Какой же ты, Финикеев, можешь быть гандон, – сказала Манечка, – Зарплату у меня последним будешь получать, это я тебе говорю.
– Че-его? – очки съехали, он вытаращился на толстуху.
– А люблю я тебя. Ты даже не знаешь как. А теперь пошел вон, пока дыроколом не ебанула.
Я наблюдал за этим как бы со стороны. Я и себя видел как бы со стороны. Длинный нелепый Финикеев, с портфелем в тощей руке убегающий куда-то за матовую стенку, Манечка, воинственно упершая руки в крутые бока, и я, в чем-то бесформенно буром, сложивший ладони в странную фигуру – не то молясь, не то проверяя суставы на прочность.
– У-би-ли, – по слогам повторил я, – Все. Конец.
Я понимал, что конец пришел и моим тайнам. Я понимал, что теперь вся контора будет знать, что я – друг того убитого «пидорка», я понимал, что рассказал лишним людям лишнее о себе, я понимал, что может опять повториться история десятилетней давности, когда милые коллеги устроили мне психотеррор.
Я все это понимал, но меня это абсолютно не пугало.
Я понял, я наконец-то понял, что ничего уже не боюсь – я, правда, не боюсь – мне не на словах, а по-настоящему глубоко наплевать, что про меня думают посторонние люди.
Они мне чужие, мне нет до чужих дела. А им не должно быть никакого дела до меня.
Десять лет назад я поступил, как трус – уволился, скрылся, утек. Я забился в нору и стал заново отстраивать свою жизнь, возводить глухие стены между собой и миром, между личным и общим, между ними и нами, между «я» и «они». Я слинял, я признал свое поражение, я согласился с тем, что они имеют право жить свободно, хорошо, открыто, а у меня – у таких, как я – прав нет.
Сейчас я был уверен, что могу держать удар.
И если бы Финикеев не сбежал, я бы первым ебанул его дыроколом.
Вечер был еще ранний, но открыл мне Кирыч.
– Уже отработал? – спросил я.
Кирыч приложил палец к губам.
– Тише. Марк спит. Не буди.
Мы спрятались на кухне.
– А когда человека поминать можно? – спросил я, сев за стол.
– Выпить хочешь? Давай выпьем, – Кирыч достал из шкафа рюмки, а из морозильной камеры – бутылку водки.
– Сегодня купил?
– Да. И огурцов соленых, и черного хлеба.
Я подумал, что Кирыч лучше меня знаком со смертью. У него умерла мать, зять-алкаш от цирроза помер. Он знает больше, чем я, а я на похоронах был всего два раза – давным-давно умер мой пожилой начальник, а еще раньше, еще в университете, однокурсница погибла в автокатастрофе.
Все мои родственники живы-здоровы, все мои близкие – тоже.
Я посмотрел на Кирыча, на его лицо, на волосы, на щетину его, я подумал, что с возрастом он стал только красивей, у него слегка опали щеки, лицо его сделалось строже, одухотворенней, он стал чем-то похож на монаха, хотя сидел передо мной в старой белой футболке. Если бы Кирыч сейчас заговорил о спасении души человеческой, то я бы, наверное, не удивился.
Мы выпили. Удобно поминать людей водкой – даже в слезах не выглядишь слюнтяем.
Все у меня живы, подумал я, чувствуя, как бежит по кишкам водочный жар, и сам я жив, у меня еще есть время.
А у Андрюшки его уже нет.
– Будь же ты хотя бы там, где ты сейчас, счастлив, будь, пожалуйста, – сказал я,
– Мало ему жить выпало, – сказал Кирыч, у него тоже заблестели глаза, – Беда….
– Жил, вот, человек. Работал, мечтал о чем-то, вечно строил какие-то планы, а к чему? Что от него осталось?
– Память осталась, – сказал Кирыч и захрустел огурцом.
– Стыд остался, – сказал я, – Сколько раз я его ругал, помнишь? Сколько раз за глаза про него сплетничал? Свиньей цирковой обзывал. Грех на мне, большой грех.
– Ты же не со зла.
– Нет, не со зла. Но так-то вот, походя, все зло и творится. Там позубоскалили, тут похихикали, там не помогли, а тут отвернулись. Конечно, он же взрослый человек, сам знает, как жить, с кем жить, кого любить.
– А ты матери когда в последний раз звонил? – вдруг спросил Кирыч.
– Я ей деньги перевел. На прошлой неделе.
– А звонил когда?
– Отвяжись.
– Вот, видишь.
Вошел Марк, в руке он держал свой айфон, свет от экрана нервно освещал его вспухшее от слез лицо. За Марком следовал Вирус, прежде, должно быть, верным стражем охранявший его покой и сон.
– Ужас, – Марк протянул Кирычу свой аппарат.
Тот взглянул на экран и покачал головой.
– Да, – сказал Кирыч.
– Ужас, – повторил Марк и сунул айфон мне.
Там было много лиц. Много разных лиц. Кто-то смотрел в сторону, кто-то в упор, людская толпа на заднем плане, а на переднем – Марк с кривой гримасой, я угрюмо глядящий куда-то мимо, веселая Манечка в черном и белокурая Мася, лысоватый Николаша с закрытыми глазами, невозмутимый кавказец Ашот и – он, Андрюшка – с обычной своей приклеенной улыбкой, круглый, чуть-чуть раскрасневшийся, в лилово-фиолетовой рубашке.
– Ты представляешь? – посмотрел на меня Марк зареванными глазами, – Тут он еще живой и не знает, что ему совсем немножко осталось. Стоит… весь такой красивый…, – Марк всхлипнул.
Вирус заворчал.
– А он не знает еще ничего, ничего совсем не знает….
Я явственно увидел две рельсы, пеструю гальку между ними, и человека на ней. Он, пухляк в в лиловом, стоит с бокалом шампанского на железнодорожном полотне, а за спиной его огромный поезд, который несется на всех парах, он готов раздавить его, такого веселого, к чертям собачьим.
– А часы тикают, – сказал Кирыч.