Борис Минаев - Мягкая ткань. Книга 2. Сукно
Где-то от него требовалось купить шинельное сукно и организовать мастерские, где-то продать уголь или его купить, где-то – срочно сбыть на черном рынке реквизированные ценности.
И все это быстро, в течение одного или максимум трех дней.
Он страшно уставал и скоро понял, что присутствие Нади ему остро необходимо.
Пока происходила война, в городах по-прежнему кое-что еще работало, какие-то основные коммуникации: почта, телеграф, в каком-то смысле работала и железная дорога, впрочем, и все остальное работало в «каком-то смысле», письмо или посылку можно было получить, а можно не получить, что-то не доходило, а что-то доходило, придя постричься, можно было увидеть наглухо запертую дверь с нацарапанным словом «уехал», а иные салоны продолжали работать как будто бы с еще большим остервенением, как будто пытаясь доказать всем новым властям, что жизнь продолжается и без услуг чародеев завивки и перманента им все равно не обойтись, то же касалось и бань, за неимением горячей воды в домах они были переполнены и требовали записи за неделю, никто даже и пальцем не смел тронуть остававшиеся в живых кабаки, кафе, рестораны, конечно, с приходом красных они как-то скучнели, а с приходом белых расцветали, но все это были условности, никто не мог, не смел или не хотел останавливать внешний ритм городской жизни. Надя с грустью думала, приезжая в очередной город, что зря папа умер, здесь по-прежнему было очень много клиентов, просто теперь их вид, привычки, вкусы немного изменились, но потребности оставались те же, балы продолжались, страна, превратившись в лоскутное одеяло, в какую-то гигантскую лабораторию новых экзотических цветов, продолжала жить по старым бытовым правилам, за неимением новых, отсутствие денег, продовольствия, мыла, медикаментов и других необходимых вещей и присутствие всяческих новых страшных заболеваний, распространявшихся с быстротой выстрела, не могло этому помешать. Надя порой не сразу понимала, послушно следуя за мужем, передвигаясь по его линиям, какая в этом городе власть, да горожане и сами не очень понимали, к какому флангу политической схватки они относятся, о том, что что-то резко изменилось, порой свидетельствовали даже не отдаленные разрывы снарядов или флаги, которых не хватало, а только листовки и афиши на стенах, да репертуар театров и кафешантанов, «Жизнь за царя» или старомодная «Травиата» мгновенно сменялись чем-то революционным, «Норма» подавалась как опера о народном восстании, лектор объяснял солдатам и матросам революционный смысл бетховенских сонат, и мальчики, среди которых были молодые Рихтер и Боровиц, играли для них «Аппассионату», веря в великое предназначение этой музыки. Это была цветная, яркая, но опасная жизнь, и Надя, двигаясь по Украине, по Крыму, по югу России вслед за Даней Каневским, понимала, что опасно сейчас везде, но главная опасность для нее – остаться одной, без него, и ребенок, которого она носила, напоминал ей об этом каждый час толчками и биением сердца.
В Харькове, где оставалась мать Дани Каневского, бабушка Соня, то есть в столице советской Украины, ей наверное было бы безопаснее всего, туда можно было добраться, но она не только не хотела, но даже боялась думать об этом, боялась представить свою разделенность с ним, которая скрадывалась этими путешествиями, да, опасными, но сладкими, ибо в конце пути всегда находился он, человек, встреченный ею внезапно, а значит, не случайно, рыжий Даня, таинственный беспартийный комиссар, со своим скромным портфелем, который всегда находился при нем каким-то таким образом, что был виден ему сразу, даже когда Даня дремал в ее объятьях, или, вернее, она дремала в его, даже когда он закрывал глаза, утомленный этой негой и молодой истомой, которая властно накатывала на них после любви, даже тогда, стоило стукнуть на улице колесу, хлопнуть форточке, каркнуть вороне, он открывал глаза – и перед ним оказывался этот портфель с желтой кожей и секретным замочком.
В Мелитополе, Умани, Елисаветграде, Александрове и Бердичеве, Мариуполе и Юзовке, всюду, где бывал Даня с этим своим портфелем, бывала и она, приезжала проведать или посмотреть, одно из двух, он никак не мог уловить разницу, ну как ты не понимаешь, смеялась она, это разные вещи, когда я волнуюсь, я приезжаю проведать, а когда мне просто интересно, я приезжаю посмотреть. Может, ты меня ревнуешь, спрашивал Даня, но она если и ревновала, то только к этому портфелю из темно-желтой кожи, в нем хранилась какая-то недоступная тайна его жизни, его власти над этим пространством, ведь в любом из этих городов и он, и она всегда находили и стол, и дом, и верных друзей, и защиту, и даже капельку покоя, эта капелька была непременным атрибутом странствий по «фронтам гражданской войны». На самом деле это были никакие не фронты, фронты были где-то там, в лесу, в поле, может быть на реке, а здесь люди просто жили и ждали, когда все это кончится. Наде было это очень понятно, она и сама ждала, когда кончится это страшное время, которое началось тогда, когда Вера стала ходить на эти митинги в Петербурге, она так боялась за нее тогда, она ночей не спала, так боялась и переживала, что с Верой что-нибудь случится, но ни папа, ни мама почему-то совершенно не разделяли ее тревог, она же ходит днем, там же есть жандармы, есть просто приличные люди, недоумевал папа, девушку не дадут в обиду, тогда и к матросам, кстати говоря, отношение было другое, они воспринимались, как ангелы революции, как дерзкие вестники новой жизни, передовой класс, пусть и вооруженный, а как же иначе, кто-то должен, но все это была какая-то ерунда, а Вера все ходила и ходила на эти митинги, наверное, хотела кого-то там встретить, а встретила Весленского, но не митинге, а у себя дома, куда он приехал просто так, по знакомству, но вот с тех пор, как она стала ходить на эти митинги, их жизнь треснула, сначала трещинка была маленькая, а потом стала все больше и больше. Но с другой стороны, думала Надя, если бы не эта трещина, не их треснувшая жизнь, она бы никогда не встретила Даню Каневского, а встретила бы (да еще тоже неизвестно) кого-то другого. Но дело в том, что лучше Дани Каневского никого не было на свете и быть не могло, он подходил ей, как подходили некоторым людям папины костюмы, как подходил к ее лицу светло-голубой шелк, он (Даня, а не шелк) подходил ей как воздух, как форма, некая прозрачная сфера, в которой она помещалась вся, со всеми своими мыслями, со своим немножечко грузным телом, час от часу становившимся все грузнее, со всеми своими странными особенностями, этой своей запальчивой сбивчивостью и сбивчивой запальчивостью, с этими страхами, которые он снимал мгновенно, одной молчаливой улыбкой на рыжем лице. Короче говоря, одно, что-то очень плохое (война и полное разрушение их прежней жизни) было связано неразрывно с другим, чем-то очень хорошим (Даней), одно прямо зависело от другого, папина смерть и их встреча, их бегство на страшный юг и возникновение этого мальчика в смешном канапе на ее пути. В этом во всем был какой-то мучивший ее выбор, но она не могла выбрать, этот выбор убивал ее, и она старалась о нем не думать.
Вот так летом 1919 года Надя добралась в Светлое, как всегда, на поезде и крестьянских телегах, где вдруг узнала страшные подробности и познакомилась с есаулом Почечкиным. Он ей очень понравился, несмотря на жуткие обстоятельства, несмотря на его очень маленький рост и нелепую внешность, потому что он успел ей очень быстро все объяснить, пока она не свалилась без чувств и не зарыдала. Нам, сказал он убедительно, а дело происходило ночью на какой-то улице, они сидели возле ставка, загадочно освещенного лунным светом, на врытой в землю деревянной скамейке, нам с вами надо его спасти. Для этого, еще более понизил он голос, вы пойдете со мной в театр, куда, поразилась Надя, в театр, у нас есть театр.
До Светлого Надя добиралась с трудом и, главное, уже с оформившимся животом, поэтому всякие крестьянские телеги ей были в принципе противопоказаны, а достать бричку (то есть удобную коляску) было непросто и пришлось потратить не один день. Трясло все равно, но меньше. Говорили, что поезда туда почти не ходят, а если ходят, то редко останавливаются, а брички ехать за десятки верст, да еще в столь глухие места совершенно не хотели или заламывали цены, от которых Наде становилось тошно и даже немножечко больно.
Тем не менее ехать было надо.
Какой-то очередной милый товарищ (Степан? Илья? они мелькали так часто, что Надя пыталась даже специально запоминать или записывать их имена, но все равно не получалось), так вот, он рассказал ей, что Даня попал в лапы анархистам, сначала она чуть не потеряла сознание, но потом в интонации этого милого товарища уловила какую-то смутную надежду: анархисты – это все-таки не белые, не казаки, не петлюровцы, они – чужие, но все-таки отчасти свои, они идут неверной дорогой, но все-таки где-то рядом, они могут расстрелять, а могут и не расстрелять, и вот по слухам, сообщил ей милый товарищ, его не расстреляли и, может быть, даже не собираются, и хорошо бы съездить и разведать, навестить, улыбнулся он, как вы иногда это делаете, что там и как, а потом, возможно, будет реввоенсоветом принято решение, и Даню выкупят, отобьют, ну, в общем, как-то спасут…