Борис Минаев - Мягкая ткань. Книга 2. Сукно
Когда они вышли из театра, было уже совсем темно.
– Ну вот видите… Это же можно. Это совсем не страшно, – сказал Почечкин странную фразу, от которой она похолодела. – Театр! – сказал Почечкин. – Это великая вещь. У нас тут гимназистки играют, учителя. Вы не думайте.
– Вы меня так старательно к чему-то подводите, – жалобно сказала Надя.
– К дому, – опять рассмеялся он. Ростом он был чуть пониже Дани, сапоги страшно скрипели, голос был глуховат. – Ну так что, вам понравилось?
Она молча кивнула, не в силах вымолвить ничего.
– До завтра.
Назавтра Надя проснулась раньше петухов, раньше двух женщин есаула Почечкина, еще в темноте.
Она лежала с открытыми глазами, глядя в низко нависающий потолок, и старалась понять, что же теперь, то есть сегодня, будет. В том, что это будет именно сегодня, Надя практически не сомневалась.
Даня понял, что это будет именно сегодня, когда принесли завтрак, он был очень плотный, в миске лежали два вареных яйца и кусок холодной картошки, а вместо конвойного Сани пришел другой человек, Игнат, который вообще не разговаривал и не отвечал ни на какие вопросы, смотрел враждебно и чего-то очень боялся.
О том, что «ваша жинка приехала», ему шепнула вчера женщина, приносившая еду. С этого момента Даня находился в очень странном состоянии, например, он попробовал есть ужин и завтрак, но не смог, его тошнило, но не от страха перед расстрелом, по крайней мере так ему казалось, а вот страх за Надю был настолько сильный, что хотелось сразу разбить голову о каменную стену, но это было глупо, зачем делать это самому, в этой идее была даже трусость, что несказанно его удивило, ведь он не был трусом, это было что-то другое, новое, то самое чувство, которое руководит поступками большинства взрослых людей – когда невозможность уберечь, спасти, помочь близкому человеку, нестерпимость этой боли и чувство своей вины становится важнее бога, совести и разума, это было сильное чувство, с которым Даня еще не был знаком. Но вместе с тем к нему примешивалось и другое: нельзя поддаваться этой боли и этому чувству вины, надо верить, что бог придет и что все это не зря, что есть какой-то смысл, однако слишком яркие картинки того, как с ней поступают эти самые неведомые ему воины народной республики (которых он никого, кроме Сани, и в глаза не видел), заливали его глаза и прерывали дыхание, он крепился, но силы были на исходе.
Он ждал.
Между тем в этом ожидании прошло два часа, и его повели на площадь.
Надя тоже не хотела завтракать, но женщины, молодая и старая, ее заставили, все их жесты, голоса, взгляды были про хорошее, про надежду, про жизнь, но она уже видела раньше смерть, и ее нельзя было просто так обнадежить, она тихо плакала.
На площади стояла неизвестно откуда взявшаяся тачанка и переминался с ноги на ногу небольшой отряд казаков из революционной сотни народной республики Светлое, числом, наверное, около десяти. Одеты они были вразнобой, но не бедно. Сапоги на каждом были приличные, хотя и в пыли, на некоторых алели лампасы, на некоторых были щегольски сдвинутые фуражки, другие выглядели по-городскому, но у всех сквозь петлицу были продеты какие-то бутоны, а к рукаву пришиты черно-сине-зеленые ленточки, это был праздник, загадочный и страшный для Нади и совершенно понятный для них.
В руках у всех бойцов были винтовки. При взгляде на эти винтовки Надю сразу зашатало, повело, но женщины есаула держали ее крепко и упасть не давали. На тачанке стоял Почечкин и держал речь. Держал речь он, это было очевидно по слушающим, уже давно и собирался держать еще долго.
Тюрьмы есть символ народного рабства, говорил Почечкин. Они всегда строились только для народа, для рабочих и крестьян. На протяжении тысячелетий буржуазия всех стран всегда укрощала бунтующую подневольную массу плахой и тюрьмой. И в настоящее время, в коммунистическом и социалистическом государстве, тюрьмы пожирают, главным образом, пролетариат города и деревни. Свободному народу они не нужны. Тюрьма является вечной угрозой труженику, покушением на его совесть и волю, показателем его рабства.
Солнце, между тем, взошло уже высоко, и становилось нестерпимо жарко. От этого все стоявшие на площади были погружены как бы в марево, силуэты дальних немного колыхались, а силуэты ближних расплывались, тяжелая, душная испарина шла через все головы от одного края к другому, Надя боялась потерять сознание, но знала, что нельзя. До нее слабо доносились голоса, которые тоже невозможно было зафиксировать, запомнить, различить по отдельности, они сливались в шум, но шум этот иногда отдавался в голове, как отдаются удары металла по металлу в какой-нибудь кузнице или заводском помещении, где это не просто шум, а воздух, само пространство, и ты должен втиснуться в него всем телом, слиться с ним, иначе тебе конец, так вот, голоса эти говорили, что очень жарко, что день для праздника неудачный, годовщина народной республики, но что ж, годовщина, что тут праздновать, раздать купоны и дело с концом, но другие возражали, что есаул хочет решить судьбу этого, а чего ж решать, жидов и коммунистов тут всегда решали, но мы же не белые, мы республика, так вроде и они республика, республика, да другая, да ладно, замолчи, мешаешь слушать. Все жадно смотрели в одну точку, где, как она поняла, должен был появиться Даня, и вот он появился, тогда есаул ненадолго замолчал и продолжил свою пламенную речь.
– Граждане! В то время как наша народная республика напрягает последние силы, в ее молодое тело впиваются, как гремучие змеи, как ядовитые вши…
Тут все-таки Надя на секунду потеряла сознание, но ее привели в чувство, и она снова стала слушать речь о том, что только свобода от государства, от власти немногих, от паразитов, пьющих кровь трудового народа, только дорога к свободному труду и свободной воле, а вот есть такие, которые не понимают, которые думают на старый манер, старыми словами, а старыми словами сейчас думать нельзя, надо думать новыми словами, и зря надеются те, кто не верит в творческие силы масс, а творческие силы масс, они разобьют оковы, и никакого спуска не дадут они, эти творческие силы масс, тем, кто вбивает клин между разными народами республики, между ее трудящимся людом, пытаясь возродить гнилое семя черносотенства и национализма, но, с другой стороны, коммунисты обманывают простой народ и отнимают у него драгоценные плоды революции, эти священные плоды свободы, и вот сейчас, вот в эту минуту, должны проявить сознательность и свободный выбор, назло всем врагам и всем лживым измышлениям, и в этот момент Надю стали потихоньку, очень медленно выталкивать, вернее даже не выталкивать, а как-то ласково вести, даже не ласково вести, а как-то незаметно передвигать в самый центр этой сельской площади, она как будто плыла по воздуху, не понимая, что с ней происходит и как ее могут передвигать в пространстве одной силой мысли, и постепенно, очень медленно, под слова есаула Почечкина, она двигалась вперед и свободного пространства перед ней становилось все больше и больше, и ей на этой нестерпимой жаре становилось все прохладнее и прохладнее, пока не стало совсем холодно и пока она не очутилась одна перед строем вооруженных людей, тачанкой и Даней.
Даня закрыл глаза.
Смотреть на Надю не было сил. Но когда он снова открыл их, Надя уже стояла на коленях. Вероятно, ноги ее все-таки ослабели, но, вместо того чтобы рухнуть, она согнула их в коленях и приобрела – с трудом, но все-таки приобрела – устойчивое положение. Так стоять она еще могла.
Даня понял, что сейчас он набросится на этих вооруженных людей, и Почечкин убьет его из своего огромного маузера, как когда-то он убил купца Дементьева, точно так же на глазах множества людей, возможно, такой же огромной толпы, чем снискал себе уважение и почет. Но одна мысль вдруг остановила его.
Эта мысль была настолько странной, что она колом застряла в его груди, не давая выдохнуть и глотнуть, он крупно вздрогнул, и только тогда сердце забилось опять ровно, это была мысль о том, что Надя навсегда, на всю оставшуюся жизнь (если он останется жить) станет его спасительницей, станет источником жизни его, причиной его жизни, и отныне он всю жизнь будет не просто ей должен, нет, он обязан будет ее спасти – спасти от всего окружающего мира. От всей его гнусной и изощренной жестокости, от черноты и мерзкой избыточной подлости. Способен ли он на такое?
Даня задумался, и в этот момент есаул закричал:
– Так что же ты молчишь, женщина? Не имеешь права молчать! Народ тебя слушает!
И стало очень тихо.
И Надя, сначала закашлявшись и засмеявшись, вдруг тонко и отчетливо крикнула:
– Пощадите!
На самом деле она крикнула: пощадите моего ребенка, но последних двух слов никто не расслышал, потому что все силы она потратила на первое.